Вы здесь

Князь-раб

Александр РОДИОНОВ
Александр РОДИОНОВ


КНЯЗЬ-РАБ
Роман


— Ночуй, — махнул рукой приветливо хозяин кочевки.
Ночевали, хоть и не без некоей тревоги, но покойно в свежем шалаше недалеко от калмыцкого. Утром хозяин позвал их, держа в руке кожаное ведро с молоком. Подзывая гостей, он окунул пальцы в молоко и побрызгал им на четыре стороны.
— Эт он че колдует? — спросил Комарок.
— Чтоб мы у его семьи молоко не сглазили, — ответил Волков.
— Да я не глазливый, ты не бойсь, — бормотнул уже в устье ведра Комарок, припадая ртом к теплому молоку.
Попили все свеженького, а калмык глядел-глядел на них и расхохотался. При этом он тыкал пальцем в каждого из трех, а потом показывал на южные гребешки белых гольцов.
— Чево он? — не понял Комарок веселья калмыка.
Волков поговорил с хозяином и тоже разулыбался, вытирая усы:
— Он говорит — у нас усы, как горы, белые стали...
Калмык перестал улыбаться и спросил Волкова о чем-то. Тот, не растолковывая спутникам вопроса, ответил, а потом к своим обернулся:
— Вот еще эту горку посмотрим, да и домой направимся. Уйдем. Он советует так.
Калмык затараторил что-то, жестом показывая — «на эту гору не ходи!». Зрачки его при этом бешенно заколесили по белкам глаз.
— Че он стращает?
— Змеи там. Змей, говорит, много. Туда — хода нету. Свадьба сейчас там змеиная! — перевел Волков восклицания калмыка.
Но рудоискатели все же не послушались калмыка, а покарабкались к вершине горы, мало чем отличной от окружающих. И прав оказался калмык. Федя Комарок замер, как вкопанный, почти у вершины:
— Братцы! И впрямь свадьба! Отродясь столько не видывал...
— Какая еще свадьба? — буркнул Волков, разглядывая сизо-каменную осыпь.
— Да — свадьба! — повторил эхом Костылев, подойдя к Федору. — Ты поглянь, Михайла.
И Волков поднялся к ним, шурша осыпью щебенистой.
В корневище сухой старой сосны, будто соперничая с извивами ее корней, шевелился, струясь чешуйчато, змеиный клубок. Живое многохвостое, многоголовое существо будто искало и не могло найти выход бессловесной, беззвучной страсти своей.
Михайла даже присвистнул, увидев живой клубок.
— Не свисти! — тихо шикнул на него Комарок. — Главного змея подымешь. Выползет главный змей — горный дух и вся руда кругом пропадет.
Волков при этих словах будто глаза разул: клубок змеиный шевелился под корнями на краю оплывшей ямины и в стенках ее виднелись камни такие же лазурно-зеленые и манящие, как под Синей горой.
— И откуда ты, Федя, про горного духа знаешь? — усмехнулся Костылев, выворачивая с корневищем чахлую сухостоину.
— А ты попей с-мое да поблядуй с-братово, — ответил Комарок.
Разбираться: при чем здесь первое и второе — не пришлось. Костылев сухостоиной разворошил, разметал клубок змеиный и гады с шипеньем расползлись прочь.
Сидорки заплечные у рудоприищиков в тот день крепко потяжелели — жаль было оставлять такую находку, хоть и не было на той горе камней, похожих на немецкие, какими тыкал в нос Козлову брезгливогубый комендант Козлов.
К вечеру они спустились к стойбищу калмыка, без всякой опаски просидели у костра долго заполночь, каждый повинуясь завораживающей пляске огня, когда сушняк, отпылав, становится похож на крупночешуйчатое изогнутое драконье тело, исходящее остатним незлым жаром. Комарок постругивал после ужина таловый прутик, чиркая плоско повернутым ножом время от времени по шероховатому камешку — доводил жало лезвия до бритвенной остроты. Калмык поглядывал на его нож и не скрывал своего любопытства.
— Че смотришь? Нож приглянулся? — спросил его лениво Комарок. — Я у тя видел твой — мне он тоже нравится. Давай махнем?
Волков перевел калмыку предложенье на обмен.
Калмык достал свой короткий нож из засаленных берестяных ножен. Поцокал языком — из чего все поняли — его нож лучше.
— Да ну! — воскликнул Федя Комарок и показал — какую тонкую стружку снимает его лезвие.
Калмык оттянул от редкой бороденки своей волосину и махнул стальным коротышем, показал Комару отсеченный волосок и кинул его в костер.
— Че он своим кургузым машет? Нашел — чем похвалиться. Давай — нож на нож — спробуем. Увидим — чей крепче.
Волков показал калмыку — что предлагает Комарок и хозяин стоянки протянул Михайле свой нож, усмехаясь.
— Бей лезвие на лезвие. Крест накрест! Увидим — чей лучше! — подзадорился Комарок.
И Михайла секанул нож об нож. Лезвие калмыцкого осталось чистым. Зато на острие фединого появилась узкая — с травинку, просечка.
Калмык так же с усмешкой, молча заткнул свой нож в берестяной чехол, а Федя сокрушенно разглядывал свою неудачу и все еще не верил, что томские кузнецы куют железо хуже белых калмыков.

Спутники Федины беззлобно посмеялись над ним, но их беспечное состояние и разморенность у огня после карабканья по закустаренной горе, развеял калмык. Он долго что-то говорил Волкову и тот посерьезнел, слушая кочевника.
В конце их разговора нахмурился Михайла.
Костылев повременил чуток и спросил:
— Худое что сказал?
— Есть и худое, да неясное какое-то. Говорит — у них там, в горах, большая война идет. Скоро сюда придут люди зюнгорского контайши. А они урусов не любят. Уходить нам опять советует.
— Мы и не собирались тут в его молоке кажин день усы полоскать. Нам и без его советов уходить пора.
— Калмык про степь говорит. Туда его рода люди выходят из гор. Их силой люди контайши на войну сгоняли.
— Значит, нас они не тронут. Мы им — какая сила?
— Дурень ты, Комарок. Не о силе речь,— раздумчиво ответил Волков, почему-то вспомнив засечку на лезвии Фединого ножа.
...Тогда, распрощавшись на следующее утро с хозяином кочевки, двинулись рудоискатели в северную сторону и, выходя из разлогих долин, сами становились как будто выше и шире в плечах — на степи всяк человек в свой рост приметен.
Волков ни с того ни с сего спросил Комара:
— Ты растолкуй, гуляка, мне присловье свое. А?
— Какое? — не ожидая подвоха, обернулся Комар. — Ты меня все одного вдосталь донимаешь. Опять я тебе когда-то задолжал.
— Нет, не задолжал. Помнишь — ты сказал: попей с-мое да поблядуй с-братово. Это как же одно с другим раздельно быть может?
— А-а-а, — протянул Комарок. — Вы ж прежде того спросили меня — откуда я про змея, клад стерегущего, знаю. Ну, про горного духа. Дак вот. Кабы я не пил, а блядовал, то и не услышал бы в томском кабаке — какие там байки люди с Ирбиту рассказывают. В кабаке томском про горного духа змеиного и слышал. А в блядованье ударяться — я ни-ни! То дело — другому любезней, брату моему, к примеру.
— Видел я твое «ни-ни», — подначил Волков Федю. — Ты своими лупошарыми всю станину калмыцкой женки пробуравил, как она к костру склонялась.
— Брешешь ты, Михайла. Это мой брат такой, а я — не. Я свою бабенку блюду и себя с ней. Она у меня худобышка. Ну, прям, не баба, а стебулек. Упадет в постелю — и потерялась. Я иной раз ее на полатях ищу-ищу — ну хоть граблями выгребай, пока найдешь. Зато душа у ей — цветенье купальское!

Так и двигались они к дому, то умолкая надолго, то болтая о всячине.
И слово незлое их путь коротало.

Все картинки минувшего лета, будто виденье быстрое, промелькнули перед Степаном, когда он нарезал хлеб к ужину Фединым ножом и увидел памятную щербинку на лезвии.
— Так выходит зазря мы два лета сапоги по косогорам били? А, Михайла? Кому свой прииск предъявим, коли Козлову он не по ноздре?
— Ты как растолковал себе ту привилегию, что на досках публичных прибита?
— Как ее толковать? Там ясно писано: искать, копать и плавить...
— Во! Копать и плавить! Вот и пойдем туда — копать и плавить.
— Да ты хоть видел — как ее, руду, плавить?
— Видел мальцом. Грек при мне печи на Каштаке ставил.
Степан погонял по миске похлебку и отложил ложку в сторону.
— Смешно рассуждаешь. Вас — томских, сколь миру на Каштак ходило?
— Ну, поболе сотни.
— Ага. Поболе сотни. А ты хошь чтоб мы: ты да я, да Комарок такое дело свернули?
— Не такое, а поменьше. Печь поменьше сложить. Дров там на уголь — огребись, сам видел.
— Вы, мужики, заговорились вовсе, — встрел Федя. — Уж и готовы золото телегами возить от Синей горы. А про клин в дыре под горой забыли? Кто вам обережку там даст?
— От кого обережку? — Волков глянул на Комара снисходительно.
— От того, кто клин в рудную стенку вбил. То ж не просто клин, а знак всем. Кто-то вбил его и сказал — мое!
— Да ничье оно, — отмахнулся Волков. — Того, кто вбил, кости уж тридцать раз истлели.
— Истлели! Да. Но кто-то ж пришел место попроведать. Индо подтвердил — это самое «мое». Нет, братцы. Без обережи воинской нам туды хода нету, — и Федя погладил лезвие своего ножа, разглядывая на нем калмыцкую зарубку.
— Чево-то вы, ребятки, заболтались у меня, — подала голос от судней лавки Марья. — Мне вам ужин снова, че ли, греть? Остыло все — говорливые.

* * *
Степан долго не мог заснуть, ворочался, вздыхал глубоко.
Наконец Комарок не выдержал и подал голос шепотом:
— Ты, Степка, перестань голову ломать. Мы все одно Михайлу уторкаем — пойдет он с нами к коменданту руду объявлять.
— Да я не про то, чтоб объявить. Это нехитро. А вот как объявить, чтоб привилегия нам хвост не показала?
Марья тоже не спала. Она думала о том, как повернется жизнь ее и Михайлы, коли отнесут мужики свои цветные каменья в избу воеводскую. Даже деньгу им могут отвалить сказочную... Но вот о чем там шепчутся двое ее постояльцев — она расслышала плохо и, досадуя, одернула их:
— Эй! Шепотники. Вы долго будете там шипеть промеж себя. Скоро петух первую песню сыграет. — Мужики притихли, но потому лишь, что договорились — днями ближними надо пойти в город, потолкаться на миру, авось, кого расспросят — как получить ту манящую награду за свою находку. В конце концов есть же еще площадной подьячий. К нему все идут с расспросами или бумагу какую составить.

Сходили рудоприищики к подьячему площадному — показали знатоки им такую дверь. Тот выслушал Костылева и насчет «Привилегии горной» только горестно головой покивал:
— Да, вывесили такую. Но и толку-то? Никто ни сном, ни духом не ведает: куда далее людям стучаться. Ох, жалею я, ребятки, — не повезло вам здесь в Томском на комендантство Ивана Родионыча.
— Жаль почему? И кто он?
— Э-э, братцы мои. Качанов Иван Родионыч по руде, по приискам шибко сведом был. Он же в Нерчинском такие печи на серебряных ямах с греками ставил, что серебро в ведерко живой струей потекло.
— Он что — помер? — спросил Костылев и перекрестился.
— Нет, не помер, но малодоступен ныне.
— Уехал куда-то?
— Уехал. Пострижен во старцы в Троицкий монастырь. Ныне он под именем Феодосия...
— Далеко монастырь?
— Далече. На Конде-реке.
Рудоприищики переглянулись. Ни тот ни другой не знал — где она, эта Конда.

...Да и окажись они чудом на Конде в том Троицком монастыре, они бы не застали там старца Феодосия. Иван Родионович Качанов в это время был в допросах сибирской комиссии у Дмитриева-Мамонова и обличал в лихоимстве ближнего родственника князя Гагарина бывшего томского коменданта Траханиотова...

Еще день-другой попереминались с ноги на ногу и, почесывая затылок, Степан с Федором решили — может быть пойти с общего порога к коменданту и предъявить ему еще раз свою находку. Камни у них теперь — свежачок! Этого году взятье.
Но ни через день, ни через два они никуда не пошли. В доме у Марьи случилось неожиданное — куда-то пропал Михайла.
Марья глядела на постояльцев вопросительно:
— Он че-нить сказал вам — как уйти?
— Не было никакого разговору, чтоб он куда-то налаживался. Это мы к площадному дьяку сбирались да и сходили, — ответил Комарок.

Широка Сибирь и зима ей в ту же меру дается. Есть где затеряться, есть где разминуться — не встретиться. Но есть в гибельных сибирских просторах утвержденное русским сердцем место — богоспасаемый град Тобольск. На его площадях не разминешься, не пробежишь суетливо мимо ожидаемого, а напротив — залюбуешься его кремлем издали, забудешь о том, кто ты есть на земле, а срастешься душевно с его каменно-облачным пареньем над Троицким мысом, и коль очутился ты на стогнах града — ободришься и телом, почувствовав, насколь плотен и крепок рассол сибирской жизни.
Иван Лихарев, оказавшись в Тобольске для розыска по делам бывшего губернатора Гагарина, не принялся крушить супостатов гагаринских налево и направо, а обговорив подробно свои действия с новым губернатором Черкасским, отправил своих гвардейцев в города томские, енисейские и далее, далее даже за Байкал. Сам принялся одного за другим вызывать на допросы приказных служилых, дьяков из гагаринской канцелярии. И между делом не оставлял повседневно еще одной своей заботы — готовил исподволь поход вверх по Иртышу. Он должен был установить — почему Бухольц не смог пройти до верховий реки и достичь бухарского города Эркета.
В тихое зимнее время и не разминулся Лихарев у Посольского двора с новоприбывшим в Тобольск немецким ученым Мессершмидтом. Они встречались в Петербурге неоднократно. Лихарев видел Мессершмидта вместе с Бухольцем у сенатской конторы, но поскольку Лихарев уже имел с подполковником подробный разговор о путях по Иртышу, то он и не уделил какого-то внимания двум меж собой беседующим немцам. Мало ли этого народу в новой столице... Да и в полках царских полным-полно офицеров-немцев.
А здесь, на тобольском затишье, он почему-то обрадовался встрече — будто по столичным лицам соскучился. И Мессершмидт тоже был рад — как-никак он этого майора видел не раз в окружении царя. И если Мессершмидт ясно знал — для чего прибыл в Тобольск Лихарев, то Лихареву цели поездки в Сибирь немецкого ученого представлялись весьма туманными, хотя бы уже потому, что он был человеком военной судьбы и мир воспринимал как человек военный. Лихареву как будто чего-то не хватало для полноты понимания Сибири и он разбеседовался с ученым. Мессершмидт был учтив и Лихарев в его лице нашел внимательного слушателя, когда речь зашла о походе вверх по Иртышу. При этом выяснилось, что никаких карт в сибирской канцелярии нет. Та карта, что была доставлена Гагарину во время разбирательства его распри с Бухольцем, так и осталась в Сенате, поскольку распре той не видно было конца. Точку в том противостоянии должен был поставить Лихарев.
Немецкий ученый удивил Лихарева своей осведомленностью в сибирских подробностях.
— Я могу помочь ваш забота, — неожиданно пообещал Мессершмидт.
Лихарев оживился и тут же подумал — может быть немец имеет какую-то европейскую карту Сибири, но спросил просто:
— Как же помочь?
— Здесь, Тобольск, живет один пленный швед — Табберт. У него был подробный ландкарт вся Сибирь.
Лихарев не выплеснул наружу досаду — что ж эти дьяки да и комендант помалкивают, а вслух предложил:
— Надо посмотреть ту ландкарту. Жду вас вместе со шведом, — и указал на губернаторскую канцелярию, где он занимал со своей командой несколько комнат.

Первое, что бросилось в глаза Лихареву, когда наутро к нему вошли Табберт и Мессершмидт — это то, что они пришли с пустыми руками. Никакого свитка, никакого плана у них с собой не было.
Офицеры взглянули друг на друга оценивающе. Лихарев был в обычном преображенском мундире, позволив себе только одну вольность — на нем были мягкие мехом наружу сапоги. Хороши царем-Петром сочиненные сапоги — выше колен голенища, но не для сибирской зимы такая европейская тонкость.
Табберт в Тобольске давно износил свой королевский мундир, но его соотечественники, умевшие, казалось, все на свете, сшили ему шведского покроя платье из простой российской ткани и Табберт выглядел так, что хоть сейчас в поход.
Лихарев спросил первым делом:
— Здесь после Полтавы?
Табберт кивнул молча. Он приучил себя к немногословью при беседах с русским начальством.
— Тогда к делу, господа, — указал Лихарев иноземцам на круглый непокрытый стол. — Мой столичный знакомец Даниил Готлиб вчера сказал мне, что у вас, капитан Табберт, была карта всего Иртыша и других рек — до вершин.
— Мессершмидт прав — карта была.
— Что означает — была? — уточнил положение Лихарев.
— Последний вариант карты у меня реквизировал губернатор Гагарин. При этом он угрожал мне...
— Он передал карту государю? — предположил Лихарев.
— Мне об этом неизвестно. Но, видимо, не передал.
— Почему таково заключение?
— Подобной карты по Сибирь я здесь не видел ни у кого. Если бы мой труд дошел к государю, я был бы извещен или ко мне кто-нибудь приехал бы из столицы.
Лихарев подумал несколько и решил напрямую вести расспросы Табберта:
— Я здесь для того, чтобы понять — почему подполковник не вышел на город Эркет. Что думает об этом капитан Табберт?
— Он не мог выйти к Эркету, — негромко и уверенно сказал Табберт.
— Неудачная диспозиция была? — спросил Лихарев.
Табберт ответил не сразу, подумав прежде: «Вот еще один офицер прибыл, который собирается воевать в этих местах по европейским законам и правилам. Надо дать ему понятие — здесь иная обстановка».
— Бухольц был не готов дойти до цель. Слишком слаб его экспедиция и слишком неожиданно враждебно ведут себя кочевники. И еще — самое главное — пройти такой путь до Эркет надо полгода, если есть обоз. И — если не делать баталий.
— А если с баталиями?
Табберт пожал плечами и ничего не ответил, полагая, что баталии в пути только удлиняют путь.
Разговор не складывался.
Лихарев подумал, что швед осторожничает дать какую-то резкую оценку действиям Бухольца. Часть осторожности ясна. Табберт пленник. Но есть еще что-то...
— И все же, господин Табберт, почему мог спрятать и не послать государю карту губернатор Гагарин?
— На ней были такой сведений — какой был не известен ранее ваш государь.
— Мне подробней об этом надо...
Табберт достал из внутреннего кармана несколько тонких листков и расправил их ладонью. Мессершмидт заерзал на стуле и подвинулся поближе к шведу.
— Это маленький остаток мой работа, — объяснил Табберт. — Это всего начальный
концепт*. Здесь — часть карты. По Иртышу — Бухольц туда не достиг — к югу от озера Ямыш есть место, где слоями выходит такое вещество, которое можно поджечь обычный свеча. Там залегает асфальт...
Мессершмидт восхищенно щелкнул пальцами.
Табберт перебирал листки:
— Здесь абрис места за Енисей, где из гора идет дым вверх. Там натюрлих нашатырь выпадает с пеплом... Вот здесь рядом город Томск — в реке лежат камни-агаты... Здесь — это провинция Даури на реке Амур лежит по мелким притокам много-много разный яшма. Сам губернатор Гагарин призывал к себе наш шведский офицер, давал им даурский яшма, они шлифовали камень, вставляли оправа и делали заметный —
вертрефлиш** конский спруя.
Мессершмидт оглядывал сияющим глазом то наброски карты, то офицеров и, наконец, не удержался:
— Господин майор. Это в самом деле — вертрефлиш! Это как раз цель мой экспедишен. Ваш косударь посылайт меня Сибирь ради поиск такой
кюнде***. Прошу меня простить, ради поиск такой сведений. Господин Табберт просто каскад новостей для меня.
Лихарев благосклонно покивал, но его более интересовал швед.
— И много таких сведений на той карте было?
— Много, господин майор.
— Так почему же Гагарин спрятал карту?
Табберт ответил, не задумываясь:
— По той же причина — он не хотел, чтобы Бухольц дошел до Эркет.
— Как так? — удивился Лихарев.
— Ему мало был нужен поход Бухольц. На мой карта показан был все места, где можно был ставить рудник и плавить железо, медь, свинец, где можно был копать сера и делать порох. Гагарин хотел поход ради один цель — получить Сибирь много оружия. И жить здесь как отдельный государь вся Сибирь. У него здесь Сибирь, — швед широко повел рукой, будто пытаясь обозначить нечто необъятное. — У него в Сибирь все есть, чтобы жить отдельно от метрополия. Я думаю — Гагарин такой надежд носил под свой парик.
Лихарев не ожидал такого разговора.
Выезжая из Петербурга с ясной целью — добраться до подлинных поступков Гагарина, он и предположить никогда не мог, что услышит такую причину поведения главы самой большой и весомой губернии в государстве. И приглашая на разговор двух этих иноземцев, Лихарев всего-навсего хотел в непритязательной беседе узнать — что думает о неудаче похода Бухольца шведский капитан. Ведь он уже давненько Сибирь изнутри наблюдает. А вишь, куда разговор повернуло!..
Мессершмидт, мало говоривший до этого, будто почувствовал, что Табберт высказал главное, а Лихарев, видно, ошеломлен этим главным, нашел возможным отвлечь несколько собеседников своими впечатлениями о преодоленном пути к Тобольску:
— Я поражен масштаб этот земля. Столько дней дорога, столько богатый лес, столько незнакомый горы. Меня поразила даже этот гора, что держит на себе Тобольский цитадель. На мой родной земля — Саксония есть много гор. Рядом с майн либен Галле, где я учился, вдоль берега реки Заалы тянутся тоже высокий природный уступ. Но там порфировые скалы. А здесь такой вундершон, такой красивый цитадель стоит на рыхлый глина и не падает в реку. — В этом месте Мессершмидт сделал паузу, так как чуть было не воскликнул, что Тобольск — есть колосс на глиняных ногах. Немецкий гость вовремя обуздал свое красноречие. — Я, господин Лихарев, один не смогу обнять сибирский земля. Мне надо здесь пнуть сапог каждый горка, повзять рука каждый травка, поймать клетка каждый птичка, записать всякий словечка-кюнде. Я не встречал Тобольск другой такой офицер, похожий богатство знаний, как капитан Табберт. Он для мой экспедишен — первый находка. Господин майор! Вы хорошо может влияй на новый губернатор князь Черкасский. Прошу вас ради поддержать замысел ваш великий государь —
кентниссе* Сибирь разрешить капитан Табберт ехать со мной на весь сибирский дорога. Это будет ужасный утрата, если Табберт не сможет ехать со мной.
При последних словах ученый так по-детски поджал губы, так мгновенно проиграл в своей мимике возможное огорчение, что Лихарева это и позабавило и как-то обрадовало одновременно: «А ведь не притворяется немчин, не врет!»
Мессершмидт говорил так возвышенно и горячо, что Лихарев даже вынужден был тронуть его за локоть:
— Ладно, ладно, господин профессор. Я не забуду попросить об этом князя Черкасского.
— О! Я знайт — вы повториль два раза «ладно». У вас очень много значений одно слово. Что значит два раза «ладно»?
— А это когда все сладится. Ну, — Лихарев немного поулыбался и добавил: — Ладно, ладно — это когда лад в лад, ладонь в ладонь. — И он протянул руку для прощания с гостями.

...Волков появился в Томске только через несколько недель и посмотрел на Степана с Федей усмешливо:
— Все маетесь — как прииск наш объявить? А я знаю как. Я это время, как не был здесь, на подгородных ямских станцах подзарабатывал и поговорил кой с кем. Разный народ туды-суды едет. И говорят разное. Подсуседилось одну ночь ночевать мне с арестантом. Он как-то непривышно арестованный. Не в железах, а солдаты при нем. Урядник с ними. Ну, разбеседовались. Вышло — не они его везут куда-то за Енисей, а он их.
— Как так? Они его караулят, а он их везет? — недоуменно спросил Комарок.
— А так. Сам он родом с Вятки-реки, но везут его с самой Москвы, из Преображенского. Он, вишь, слово и дело государево крикнул.
— И какое у него дело? — спросил Костылев.
— Оно больно на наше похоже. В Преображенском он объявил — мол, руду серебряную на Енисее он нашел, а комендант Беклемишев третий год ему ходу не дает. Теперича он вот какой ход получил — везут его то рудное место опытовывать, чтоб слово и дело проверилось.
— Может врет? Может натворил дел каких, а спрятался под караул в том Преображенском?
— Может и врет. Но пока он их возит на свой прииск — сколь время минует? А они его поят и кормят. Считай — задарма мужик живет.
Призадумались Костылев и Комарок. После долгой паузы Степан спросил:
— Ты, Михайла, и нам так же намекаешь сделать?
— А как же еще?
— Ну, отнести камни коменданту, растолковать еще раз ладом — руда целой горой и вглубь...
— Принесешь, а он сызнова твой принос со стола на пол сметнет и немецкий камень под нос сунет, — хмыкнул Волков.
— Но доброволь себя сажать в Преображенский — кто захочет?
— Ты ж не навечно туда. И крикнуть слово государево — это же все на миру. Люди — свидетели будут. Розыск пойдет — комендант не посмеет камни выбросить или утаить. Но только теперь камни отдавать ему не надо. Надо держать их при себе и предъявлять их в приказе на Москве для розыска!

Марья в продолженьи всего разговора сидела на судней лавке, опершись на припечек сухоньким своим локотком. На ладони ее, сморщенной картошиной, покоился подбородок. Она, не меняя посадки своей, проронила:
— Ты Мишка, у меня мужик али голова с затылком?
— Мать, не мудруй. Я мужик с головой.
— Не видать твоей головы мне. Эт каким тюхой надо быть, чтоб самому себя в тюрьму московскую определять?
— И не собираюсь я туда, — отвернулся Михайла к мутному окну.
— А нас посылаешь? — зыркнул на Волкова Комарок.
— Не посылаю. Вольны вы — кричать или не кричать слово и дело.
— Так ты не пойдешь с нами к избе съезжей?
— Нет, ребятки. Не пойду.
Рука Марьи сухоперсто и остро взметнулась щепотью ко лбу — Мать перекрестилась.
— Как же так? — растерялся Комарок. — Мы ж два года, посчитай — трое вместе... Вместе под Синюю ходили...
— Не пойду я к съезжей,— твердо повторил Волков. — У меня на лето иное дело будет. Некогда мне будет до Москвы и обратно шататься.
Трещина немая перечеркнула скобленый дощатый стол и ужинали молча.
На следующий ден Костылев и Комарок ушли в город, а Марья перекрестила им спины: «Эх, сердешные. Неужли и впрямь пошли тюрьму к себе примерять...»
Но Степан и Федя пошли вовсе не на примерку, а еще раз вышли к доскам, где прибивались разные указы. Рядом с бергпривилегией, уже пообветшалой, бросался в глаза новый лист.
— Порасспросим — че там написано? — с ленцой предложил Комарок.
Среди толпившихся обывателей нашелся грамотей.
— Комендант наш, Василий Елизарьевич, публику подписал... Просит отозваться жителей томских. Приехал для исследования Сибири немецкий ученый из Петербурху. Ага, ну, вот значит, просит комендант нести к нему разных рыб, птиц диковинных, травы разные, бугровые разные находки, хоть золотые, хоть железные...
— Во расторопный какой, — восхитился Комарок. — Только объявился, а ему уже и золото наше сибирское неси!
— Как там сказано — задаром аль за плату нести-то? — спросил голос из-за спины Костылева.
— Вроде на дармовщинку, — ответил грамотей.
— Кто ж ему травы зимой понесет, — буркнул в сторону Комара Степан. — Пусть он попробует по нашим снегам те травы сам покопытить.

Они возвращались в Шумихинский заулок мимо комендантского дома уже в сумерках. Высокий крепкий дом под тесом и с каменным подклетом светился яркими окнами. Мужики постояли напротив дома. Оттуда доносилась музыка и возбужденные возгласы. Время от времени раздавался непривычный для сибиряка плеск ладошек. Немецкого ученого потчевал яствами томскими комендант Козлов, а немецкий ученый не терял случая обучить этот дикий народ политесу и выражать свой восторг и радость аплодисментами, хотя гобоист и барабанщик из местного батальона играли весьма примитивные для немецкого уха мелодии и играли довольно скверно. Но зато от души.

* * *
Комендант томский с утра не торопился на службу. У него она шла своим чередом в пределах его жилья и подворья. Он был занят немецким гостем и не уделить ему вниманья Козлов не мог, поскольку господин Мессершмидт был послан в Сибирь самим царем.
Мессершмидт с первого дня появления в Томске сообщил, что он пробудет в городе недолго, а как только найдут ему спутников-проводников, способных вести вместе с ним изучение местной природы и обычаев туземных, он тут же отправится дальше. Мессершмидт уже показал — «что есть предмет его научный интерес». Наставил петель и клеток с приманками и отловил в комендантской роще дюжину снегирей и желтопузиков. Теперь он собирался делать из них чучела. Но необходимые для дела соли и растворы еще были не готовы и потому Мессершмидт, не теряя времени, выяснял — кто может быть его помощником.
Три года, проведенные в России, дали настойчивому немцу роскошную практику освоения русского языка и он с особым удовольствием вставлял в свою речь русские матерные словечки, давая понять — как хорошо я знаю ваш язык.
— Господин Козлофф. Етишкин мать! Когда мне дадут из туды ее суды в конец концов какой-то пленный швед? Тобольск много швед, но там нет губернатор. Он тюрьма получился. Некому дать швед порядышный. Но я слышал Тобольск — здесь Томск есть тоже кароший умный швед. Мне нужен кароший умный швед...
— Много их здесь. Это верно. Но они у меня все заняты. Кормиться им чем-то надо. Казне их трудно содержать. Вот и служат они по моим посылкам. Больше — по торговле. А вам, господин Шмит, — Козлов еще плохо запомнил полное имя гостя. — А вам...
— Мессершмидт! — тыкал себя пальцем в грудь немец.
— А вам, мистер Шмит, надобен человек, коего вы могли бы содержать на свой кошт.
— Что есть кошт? — гость доставал записную книжку.
— Деньги свои.
— О! Деньги — кошт. Но я не имей свой кошт. Я имей кошт от косударь. Мне надо изучайт все в землях русский косударь и даже эпидемии.
— Не понял, — признался простодыро Козлов. — Что это значит — эпидемии?
— Эпидемий есть много-много болезнь.
— Ну, этого добра у нас хватает. По-нашему — хвороба моровая.
— Карашо. Я буду записать — какой широкий у вас хвороба. Мне надо знать — кто есть лекарь хвороба у дикий племя?
— И этого добра тоже огребись. Я вас, господин ученый, пошлю вниз по Оби, где хворобу лечат шаманы. Там у нас нет лекарей. Даже целые поселения, случается, вымирают. И шаман помочь не может.
Мессершмидт насторожился:
— Я буду обождать такой марш на мертвый поселений. Нихт! Нихт! Меня интересуваль природа, древний могила, и лучше такой, где есть изваяний. Ну как же? — Мессершмидт пощелкал пальцами. — Где изваяний из штейн. По-русски — камень, столп.
— Найдем, найдем вам этих изваяний, — уставая, отбивался от наседаний гостя комендант. — Такие столбы есть каменные — рядами по горам, — вспомнил Козлов енисейские берега выше Красного Яра. — Теперь зима. Куда нам поспешать.
Мессершмидт еще записывал в книжечку слово «поспешать», когда коменданту доложили — у съезжей избы какая-то заварушка случилась. Мужики шумят и волнуются шибко.
— О чем шумят?
— Слово и дело государево двое крикнули.
— Опять! Как прорвало, — проворчал Козлов досадно и тихо, но делать нечего — надо разбираться. — Ну, коли крик, то пусть крикунов повяжут и в съезжую посадят. А я скоро буду.
Козлов глянул на примолкшего Мессершмидта и откланялся:
— Служба. Ничего не поделаешь. Вечером обо всем договорим.

Переступив порог съезжей избы, Козлов увидел в холодных сенях двух мужиков, но было сумрачно и лиц он не разглядел, хотя отметил — арестованные взъерошены преизрядно.
— Веди крикунов, — велел комендант караульному и когда их впустили вместе с холодом в комендантскую комнату, Козлов недобро усмехнулся:
— Кто такие? О чем орали на площади?
Костылев и Комар назвали себя.
— Так о чем крик?
Степан твердо глянул на коменданта:
— Перво-наперво — пусть нам руки развяжут. И вернут наши котомки.
— Какие котомки?
— С поклажей. Она, как мы слово и дело государево крикнули, при нас были. Вот пусть и теперь будут.
— О чем же слово ваше?
— Мы о том можем сказать только в Петербурхе. Государю скажем...
— И какое же то слово все-таки?
— У нас и слово, и дело великое — государево. Котомки верните.
— А коли я вас без них отправлю? Что тогда?
— Тогда мы в Петербурхе, как нас к царю-батюшке приведут, мы и скажем — томский комендант все доводы наши по великому царственному делу велел отнять у нас, — ехидно и хитро улыбнулся начальнику Федя Комар. И добавил: — Да вдобавок поименуем тех людей томских, какие рядом были, назовем всех самовидцев нашего крику. Всех царю назовем.
— Назначить бы вам батогов для порядка, — сказал раздосадованно Козлов, но распорядился о другом: — Старков! Ты их на площади брал?
— Как приказали — так и брал, — ответил голос из-за двери.
— Неси их котомки.
Крепкий и добротно одетый служилый человек внес холщовые заплечные мешки и тяжко грюкнул ими об пол. Комендант протянул догадливо:
— А-а... Костылев. Ты ж, я вспомнил, Мишки Волкова дружок. Сызнова камней ржавых принесли. Старков, а ну-ка глянь — че там?
Развязали мешки и Козлов увидел каменья вовсе не ржавые. Синие жилы густо ветвились по зеленому телу каждого камня.
— Так это и есть ваше великое царственное дело?
— Мы с этим и скажем царю свое дело.
— Скажете. Коли я позволю.
— Невозможно не позволить, — покачал головой Федя Комар.
— Закатаю к остякам в шалаши, в чумы таежные — там вы у меня и покричите.
— А ведь из остяков дорога — она в Петербурх не заказана. Мы люди ходкие, на ноги не обижены, — будто сам себе да Костылеву сказал Комарок.
Козлов молча погладил спинку своего кресла и оперся на него, будто желая дополнительно утвердиться:
— Старков! Там у меня дома ученый от царского величества. Мы сейчас глянем, коли эти крикуны великое да царственное заявили, — стоит ли оно — дело их слов таких. Сбегай, позови немца ко мне. Да подобрей с ним, с вежством позови.

Мессершмидт вошел в избу коменданта, молодо сверкая глазами из-под собачьего треуха, которым его одарил Козлов. Немцу нравились сибирские подарки. Он даже в комнате не хотел расставаться с диковинным головным убором.
— Вот, господин Мистершмит. Эти люди утверждают — руду они нашли... — Козлов кивнул в сторону Костылева и Комара. — Верно ли? Бывает ли такая руда?
Мессершмидт взял один камешек, другой и глаза его засияли. Он даже снял шапку:
— Господин комендант! Такой чудесный горнэрц украсит любой натюрлих-коллекций мой университет в городе Галле. Там собран камни со всех
Эрцгебирге*, но такой даже в Галле нет!
Козлов не понял половины слов, но набычился:
— И все же — есть тут руда аль одни обманки красивые?
Мессершмидт, не теряя блеска в глазах, — они светились младо-зелено, приложил руку к меховой своей одежке на груди:
— Я не знайт — какой и сколько здесь металл, но я был бы приведен в большой лесть, если бы эти камни, господа горняки, — он поклонился в сторону Степана и Федора. — Если бы они отдали сии горнэрцы в мой коллекций... Я отшень просил у вас людей, знающий здешний натюрлих-история. Мне теперь не над никакой швед для мой путешествий. Дайте мне этих горняков — они мне важный люди! Они знайт — где родился такой горнэрц. Это так много-много стоит! — Мессершмидт восхищенно поднял палец.
— Они и сами о себе возомнили, мол, дело у них великое и царственное. И слово о том крикнули принародно. А по нашим законам, ежлив такое крикнули, господин Мистершмит, должен я их отправить из Томска.
Козлов отвернулся в сторону от растерянного и обескураженного ученого и сказал Старкову:
— Тебе, Иван, надо в дорогу собираться. Но допрежь чем собраться, сходи в тюремный замок, вели кузнецу горн разжечь хорошенько.
Мессершмидт понял все на свой лад. Горн готовятся разжечь для проплавления камней. Ученый решительно замотал головой:
— Такой руда кузнечный горн не плавят! Горн не способен к такой руда. Надо отдельный печка!
— Никто и не собирается плавить. Это для них горн растопят — для колодников, — махнул комендант на рудоприищиков. — Так что не могу я, господин Мистершмит, тебе дать ни этих крикунов, ни их камешков.
— Что есть колодник? — спросил ученый.
— Это когда в железо закуют, — ухватился Козлов за щиколотки ног, где должны были появиться кандалы.
Ошеломленный немец забыл даже записать новое русское слово. Он взялся за голову обеими руками и иступленно принялся твердить:
— Ферфлюхтер!
Ферфлюхтер**!
Изумленному, ему было непонятно — как же так? За такие находки в его родной Саксонии горнякам платят серебром. А в его родном Галле, в университете по образцам находок учат студентов. А здесь вместо награды горняков собираются заклепать в железо и неизвестно куда к остякам увезти в чумы. Похоже там и развивается эпидемия чумы. И он туда ехать ни за что не желает...
«Даниил! Что за дикую страну подарила тебе судьба!» — вопрошал себя Мессершмидт. Ему, сыну владельца мелкой солеварни в окрестностях Галле, пробившемуся в профессорский мир русской столицы, не хватало всего богатого европейского знания, разумения, чтобы понять происходящее на его глазах.

...Кузнец полил остывающее сизое железо и стиснутые заклепкой губы кандалов зашипели. Колодников отвели в застенок. Зарываясь в солому, чтобы не околеть, Федя Комарок сказал Костылеву беззлобно:
— А может лучше было отдать камни немцу да пойти с ним птичек ловить?
— Ага, Федя. Может и не только птичек, а может и змейка ему бы понравилась наша. Помнишь — сколь много их клубилось летом в рудном раскопе. Вспомню — как они шипели и — мороз меж лопаток. Но, похоже, не мы змей поймаем, а они нас. Смотри, как ноги нам крепенько обвили. И не шипят, а держат.

Долог путь, да изъездчив. Недели две пурхался по снегам Барабы небольшой караванишко из Томска, с которым отправил комендант Козлов неразговорчивых рудоприищиков. И вот побежала переметистая с увала на увал дорога берегом Иртыша, уже и встретился доезд казачий верховой — до Тары день бежать осталось. И в Таре обоз ненадолго задержался. Конвойщик главный над кандальниками дворянин томский Иван Меньшой Старков позволил только на два дня роздых: побаниться надо было всем да кое-какую упряжь починить. И дальше погнали, даже в ночь с ямского станца выехали. Больно уж поспешал Старков и возчикам покрикивал:
— Шевели, шевели своих залетных, надь к блинам тобольским поспевать. А не то — будем в лесу на пеньке маслену праздновать...
Но мимо мыслей колодника Костылева пролетело это лакомое слово. Как бы в Тобольске, куда их не на блины везут, не повстречать кого, кто увидит его закованным в железа и весть эта донесется до его родной слободы на Ишиме. Больно уж не хотелось являться слободскому миру в виде бродяжки не весть за что схваченного. Кому скажешь потом — сам себя в это железное обножье одел.
Малоподвижных колодников, выполняя указанье комендантское — беречь в дороге накрепко, доброхотный Старков велел укутать в овчины, укрыв сверху собачьим пологом. Хоть и покряхтывали от озноба, да куда денешься — три провожатых караулят. Не размяться, не пробежаться рядом с санями, имея на ногах тяжкие побрякушки.
Федя Комарок посапывал себе, уткнувшись в плечо Степану. Он принимал все, что выпадало им после решения идти на площадь и выкрикивать свое высокое царственное дело, с внешним покорством и все вокруг ему было теперь будто бы хрен по деревне — как бы ни шло, лишь бы ехало.
А Степан, отрешившись, будто не слыша поскрипыванья сбруи и саней, размеренных мягких ударов копыт по набитому следу и даже не отзываясь никак душевно на понуканья ямщицкие — ведь он-то, ямщик, не по своей придури охотной гонит лошадей, а его Степку-кандальника везет. Смотрел себе Степан в небо и дивился, словно впервые увидел: «Небо какое богатое! Звезды какие крепкие! И чем ближе к полуночи, тем резче прорастают остья у звезд. Было — в детстве, жадно хотелось пробежать по первому ледочку зоркому и прозрачному и оставить на глади ледяной, вобравшей в себя синеву облачной бездны, оставить следок на дыханье бега, когда ледок еще молод и отзывается на удар детской ноги светлой звездочкой. Пробежал по льду молодому, будто хозяин неба звездами путь свой отметил... А теперь вот глянешь на небо, хоть и не по великому прожитью лет, и все одно — удивленье обнимает и в обаянье своем держит: до чего ж Господь щедро мир держит! Такими гвоздьми златоверхими каждую ночь к небу приколачивает! И стуку не слышно — так высоко он труждается и будто горсть их метнет, да разом и подошьет к занебесью темный край ночи — разом сколь их, неохватных глазу вспыхивает и на всем сонмище, что вызвездило небо, нет, выгвоздило этот свод, держится прозрачно — ясная и неосязаемо легкая ночная окружность небесная и не единая тучка не смеет вмешаться в это перемигиванье, перекликанье звездное, когда одна звезда от полуденной стороны другой звезде, вбитой в темь северную, луч свой посылает. И катится, катится хозяйским покатом по небу луна раздобревшая, будто золотой блин, напоминая и предвещая, что вот-вот его заменит земной тезка и упадет из-под затопа печного на скобленый стол всамделишный блин — рука ранней стряпухи-бабушки солнце праздничное дому явит, пообещав жарким духом недальнее лето.
Дай Бог, чтоб кто-то щас в его слободе так же смотрел с вечера на небо. Не под одним кровом, так хоть под одним небом почувствовать — родные места вот-вот из-за излуки иртышской покажутся...»
С мыслью этой Степан и утонул в колыханьи дорожном да так глубоко и затяжно, что утром едва не проспал то место, где противоположное низкобережье Иртыша вмиг делается вовсе низким да и совсем исчезает — Ишим в главную реку падает, врастает в матерый ствол заледенелого древа и чувствовать невидное врастание это может только человек, выросший здесь. От устья Ишима до Коркиной слободы — варежкой докинуть.

К Масленице в Тобольск Меньшой Старков со своим обозиком поспел и прямиком к тюремному замку повернул. Честь по форме — сдал своих колодников из рук в руки. Федя Комарок окликнул его, уже готового шагнуть за стылый порог:
— Меньшой! Погодь. А ведь тебе на наш прокорм в Томском деньгу положили...
— Так мы и прокормились. Ты че, три недели святым духом питался? Прокормились — вы казне в два рубли обошлись.
— А теперя как же? — растерялся Комарок.
— Теперя вас губернатор будет потчевать, — ответил Старков с порога. — У меня к ему письмо на вас Козловым писано. Мое дело короткое — вас — сюда, а письмо — князю Черкасскому. Бывайте-ночуйте.

И день, и другой, и третий безвыходно провели в тюремной клети рудоприищики, приглядываясь к распорядку. Завихренья раздолья масленичного и сюда достигали. Кому харч на казенный кошт не положен, тот самопропитанием жив. Народу в замке тюремном — до тесноты тесной. Федя Комарок оценил это на свой лад — корове негде хвост откинуть. Кто безпачпортный, кто душегуб, кто за долги упрятан — в темноте не увидишь, но все друг друга уже знают и слушок меж лежаков — скоро, де, попросторней станет в тюрьме. Каждый новый сиделец в заключеньи — с воли весть. А на воле широко уже ведомо, что новоприбывшему из Питера майору Лихареву нужно набрать целый полк для похода по Иртышу. То-то он пооглядывается — кого себе в полк верстать. Тогда и увидит — скудна народом округа тобольская и, хошь — не хошь, а придут его верстальщики сюда свою недоимку поголовную дополнять. Воры-лихоманы и грабежчики дорожные, коих в застенке оказалась целая ватага, похохатывали: «Да такая оказия уж была. Было — три года назад немцу Буколту людей в поход сгребали по сусекам. Отсюда же — из-под караула верстали. Вот и нам хорошо бы в драгунах послужить! А че не служить! Хлеба и
лапотины* — вдосталь, конь под тобой и подседлан. А там — на степи — воля нам. Зальемся в ковыли — табунов кайсацких несчитано... Там в степи какуй, кто откуль. Послужим царю-батюшке...»
Говорунов одергивали степенные воры трактовые, не грешившие конокрадством, а сделавшие своим добытком кражу из купеческих караванов чаю, табаку и всего, что плохо на возу увязано. Осторожные напоминали: «Побалабоньте, игровитые. Али забыли Буколтов поход? Где теперь земляки наши? Кто в Ямышеве навечно в глину лег? Наши тоболяне. Кто у калмыков зюнгорских в плену горе мыкает? Опять же тоболяне. Не рано ли на харч царский обзадорились?..»
Не унывающие грабежчики отвечали со смехом:
— Чтоб не в глину и не в полон — надо час знать, когда ноги в зубы хватать! Э-э-э, дядя! Ты само важнеющее не забудь — не дай себе в кашу плюнуть!..
Однако и постной каши Костылеву и Комару никто не нес. И тогда Комар стукнул в дверь и прокричал часовому:
— Нас тоже в пропитанные зачислят пусть. С Томскова мы. Недавно здесь. Выводи на прокорм нас.
...Их стали выводить за подаянным харчем в общей толпе заключенных, но по очереди — то Степан, то Федор выходил в город.
Лихоманы в застенке объединились с чаерезами на время масленичного разгула и главарь последних, которого все называли Раздуй Кадило, после того, как в замок привели новенького арестанта, покачал кривым пальцем перед своим носом:
— Братцы. Я чую добрый харч под этой крышей. Нынче побираться никуда не пойдем. Нам суды все доставят.
— Кто? — спросили подхватчики своего главаря.
— А вон энтот, какого щас привели. Знаете кто он?
— Кто? — повели носом сидельцы тюремные.
— Дворецкий гагаринский.
— Ну, и...
— То и ну! Ево ж кто-нибудь кормить будет? Будет. А нам надо, чтоб он и нас в маслену попотчевал, — и с этими словами Кадило подсел к новенькому. — Где-то я видел тебя — а где — не вспомню...
Новенький нахмурился:
— Зато я тебя нигде не видел.
— У-у-у, дядя. Тогда мы с тобой иную песню споем. Ты ж дворецким был гагаринским. Вторым начальным человеком ходил в губернии. Апосля князя Матвея Петровича. А щас с нами на соломе одно возлегалище имеешь.
— Ну, и что с того? Теперь и губернатор иной. И я иной. Не дворецкий давно...
— Знаем, знаем — у нас ноне все обновилось. И князя Алексея Михайловича сызмолоду знаем и даже знаем — где отец его на
Завальном* погосте упокоен. Да вот закавыка у нас тут в хоромах наших. Жизнь у нас тут — как в море без весла...
— Какая еще закавыка? — клюнул на разговор бывший дворецкий.
— Вишь, вон печка у нас в углу шаит. Дымит, зараза! Угару от ей шибко много. Прям погибельно... Вчера один, ну, совсем угорел. Утром вперед ногами унесли.
— Мне какое дело до того.
— А ты угореть не боишься? Мы тебе самое теплое место уступим — у печки. Чтоб не мерз. Но угарно у нас.
Дворецкий наконец-то смикитил — ухорезы здесь в потемках тюрьмы сделают с ним все, что замыслят и не найдешь потом виноватого. Тюрьма — под завязку.
— Ты не загадывай загадки. Говори — что нужно? — напрямки спросил он главаря.
И они пошептались.
К вечеру бывшему дворецкому принесли две корзины снеди и на дне каждой плетенки лежала пузатая склянка с хмельным питьем.
И вот грабежчики все, и чаерезы, а с ними и лихоманы-одиночки расселись вокруг печки.
Раздуй Кадило утихомирил галдеж и, держа в руке порядошный кусман телятины, огласил:
— Ну, вот, братцы! И нам тоже Госпожа-Масленица губы решила помазать. А выпьем мы за князя Матвея Петровича, за то, что он наворовал столько, что хватило не одному ему, но и его дворецкому. И не одному дворецкому, но и нам с вами. Так и надо воровать, братцы, чтоб всем хватало. За князя! Дай Бог, ему здоровья, поди щас, как и мы, на тюремной соломе отдыхает.
За стенами тюремного замка кипела своя жизнь.
Накудесились тоболяки, будто в запас набивали в себя веселья, готовясь к последнему дню Масленицы, когда Богом и обычаем дана человеку возможность оглянуться — а каков же я был в предыдущем со всем миром.

«Да, Степан. Впервой у тебя такой праздник», — подумал Костылев, под перебрякиванье звеньев цепи, соединяющей железные околечья на ногах, когда под конвоем обходили арестанты руины Воскресенской церкви, поразившие своим грохотом всю округу два года назад. «Не было такого праздника да есть вот. А какие еще впереди? На то ответ Бог даст. Все в руце Божией, — размышлял, размеренно шагая в лад с другими, Костылев. — В руце Божией — все. А вышел ты за куском хлеба. В чьей он руке? Кто подаст?»
И в этот момент неожиданно знакомый голос выкрикнул удивленно:
— Степка! А? Степка? Ты че в землю глазами уперся? Гляди выше.
Костылев оглянулся.
Почти у спуска Прямского взвоза в подбористом овчинном полушубке и новеньких катаных сапогах, шитых красной ниткою, стоял перед ним Иван Чередов.
— Ну, вот, сокол. Я думал — ошибся я. А теперь вижу — нет, не ошибся. Стало — долетался ты, так твою макушку.
Костылев не стал отвиливать взглядом, он узнал Тарского казачьего голову и все разом прометнулось в памяти: и берег Иртыша, и они с дедом Силантием возвращаются с бугрованья, и Чередов с казаками требует поделиться добычей...
— Долетался, дядя Иван, — спокойно ответил Костылев. И снова поразила Чередова синева проникающего взгляда этого молодого мужика, за минувшие годы почти не изменившего обличье, хоть и одет он был в сермяжную хламидку, которая однако ж не старила его, а наоборот вычерчивала на фоне белого храма молодо утвержденную стать.
— Долетался, но еще не долетел, дядя Иван.
Чередов глянул вопросительно.
— Это ж я по твоему благословенью лечу. Кабы ты за мной на Ишиме не гонялся — я бы и посейчас там жил. Да и не за мной ты гонялся. За золотом могильным — оно у нас по котомкам разделено было.
Чередов вспомнил разом все произошедшее в тот год на Ишиме, когда он возвращался с посольством из джунгарской ставки в Кульдже. И чего ради он тогда доскребся до старика и его молодых спутников, требуя у них золотые украшения, добытые в древних могилах? Один хрен, золото могильное запросто приграбастал ни за чих собачий губернатор. Как говорится: нажил махом — ушло прахом. Видать неспроста крестик тальниковый, что ждал его, обрастая крупинками соли в озере, пока он кочевал с посольством, надломился в перекладинке, будто вскрикнул о его, чередовской, нарушенности заветного: люби ближнего своего... Крестик, покрытый корочкой соляных крупинок с повисшей, будто крылышко надломленное, перекладинкой, живо и зримо возник перед тарским казаком.
А Костылев, будто соли, твореной в кипятке, Чередову подплеснул:
— Возьми, дядя Иван! — негромко выговорил Степан и протянул казачьему голове маленького снежного барса, вспыхнувшего золотом в миганье ока на серой костылевской ладони. — Это я от тебя тогда на Ишиме утаил. Так что, прости меня. Нынче ведь Прощенное Воскресенье. Возьми и прости, коли еще в чем грешен пред тобой.
Не звонили колокола на возвышавшейся рядом колокольне Тобольской Софии. Праздник далеко внизу в посаде дозванивал звоны бубенчатые и песенные. Теплый ветер обтекал проушины и юбки узорчатые медных громогласников отзвучавшего с утра благовеста.
Чередов шагнул к парню, обнял его порывисто и прошептал на ухо:
— И ты меня прости, Степка.
И замерли они настолько, насколько дозволяло им родство, вера и сдержанность мужская, отодвинутая враз размахом рук для объятия.
Конвойщик прикашлянул и не удержался:
— Затянулось у вас Прощенное. Оно хоть и Воскресенье, хоть и Прощенное, ан надо и кормиться итить...
Чередов оглянулся на солдата:
— Ты знаешь ли меня?
— Да уж вижу. Тарские — их кто здеся не знает... — отвернулся солдат.
— Ты вот как сделай. Этих — веди. Пусть побираются себе. А Степку — оставь мне. Я ему на харч денег дам. Я его сам провожу до острожка тюремного.
Чередова, как казачьего голову, знал всякий тобольский служивый, а уж гарнизонный — тем более. И Степана оставили с тарским казаком наедине, а прочие арестанты побрели в нижний город, там праздник катил к подножью Троицкого мыса остатки волн празднованья и они отплескивались от берегового уступа к татарским окраинам города, где затихали вовсе, растворяясь в спокойствии иного мира.

Вечером, лежа на арестантской соломе, мятой-перемятой сотнями предшественников, Костылев перебирал в уме подробности разговора с Чередовым, которого он видел всего-то три раза в жизни: в детстве, когда к старикам в их слободу приезжали единоверцы из Тары братья Иван и Яков Чередовы; на Иртыше еще видел, когда они с Силантием встретили казачье посольство. Да еще в Тобольске на базаре, когда Чередов пытался изловить его будто в азарте той ишимской погони, когда он послал вслед за удравшим Костылевым своих казаков. Тогда Степан ушел бесследно водой прибрежной и затаился в смолокурке у деда Силантия. Вот и все встречи.
Чередов, едва конвойный оставил их, кивнул на кандалы:
— Как же дошло до заклепок?
— Мой дружок — Федя Комарок, мы сюда вместе из Томска доставлены, говорит иной раз: как бы ни шло, лишь бы ехало. Не хитро дошло. Прочитали нам грамотные люди горную привилегию. Писано печатно — для всех она. А нам ходу в Томске комендант не дает. Что и говорить про награду, нам положенную.
— Какая привилегия? Какая награда?
— По слову и делу я здесь, — отгородился Степан.
— О чем слово? Ниче не пойму.
— Ты, дядя Иван, послушай да и забудь тут же. Ладно?
— Ладно, — утвердил свою ладонь на плече Степана Чередов.
— С того срыву, как ушел я из слободы нашей Коркинской, унесло меня в Томск. Туда меня люди нашей веры, — Костылев еще раз проницающе взглянул в глаза Чередова, — нашей веры люди отправили, спрятали. А потом я с томскими людьми на волю в степь, в горы вышел. Там и сподобились — нашли такое место рудное, где кто-то до нас руку Господу за пазуху запустил. — Степан не забыл о дружке своем. — Это мой товарищ Федя Комарок так любит приговаривать. Ну, вот и мы в ту же Божью пазуху руку протянули, а нам комендант томский, будто прутом раскаленным по рукам: и ворами, и обманщиками нас крестит.
— И за это в железа? Вы ж сыскали что-то?
— Теперь и доказать надо — что нашей находке ходу нету. Ни находке, ни нам.
— Не знаете разве — теперь губернатор новый. Не такой паучина дармохваткий, как Гагарин. Ему и докажите, новому...
Костылев покачал головой.
— Не. Мы уверились в своей правде. Никому наша правда, акромя царя в столице, не нужна. Хлопоты одни. Вот и будем ждать — как до царя доставят. Ему и скажем свое царственное дело.
— Ой, Степка! Гляди, об московские стены многие сибиряки зубы искрошили. Не догрызлись до правоты.
— Мы и крошить не будем. С нами камни — наши козыри.
— Может мне как-то выцарапать тебя из твово дела? Сумнительно мне. Я тебя в казачий разряд вывел бы и с собой бы взял, мне вон опять в зюнгорскую ставку до контайши через горы переться предстоит. Ну? Давай спытаем!..
— Не, дядя Иван. Я решился. Мы с Федором решились. Ходить по пригоркам да бугры копать — грех. Чужое. А мы Божье нашли, оно и ничье и для всех рождено. Я ж говорил — руку Господу за пазуху... Про то и скажем на Москве.
Чередов молчал, затрудняясь свернуть упрямого.
Костылев успокоил его:
— Ты не бери мою беду близко к сердцу. А этого барса золотого — возьми все ж. Продашь, а деньги моим в слободе передашь. Как там дед Силантий? Не слышал про него?
— Я сам в Коркину не заворачивал боле, а вот брат мой бывал там.
Гари* наши одноверцы стали устраивать. Жгут себя люди нашей веры. И нигде им Спасу нету.
— И Силантий — в гарь?
— Нет. Он, слышно, ушел с некоторыми согласниками сызнова Беловодье искать. Обещал — найдет, тогда вернется, чтоб остальных туда позвать, — раздумчиво проговорил Чередов, будто свои пути-дорожки через хребты вспомнил. — Я немало постранствовал по горам. Белоснежье нежилое видел. А Беловодья — нет. Не встретилось. Всюду человек под чьим-то сапогом свой век вершит. Ты, Степка, это спрячь. — Чередов пригнул пальцы Костылева к ладони. — Барс тебе как спопутчик уж какой год. Вот и пусть спопутствует на Москве. А насчет своих родных в Коркиной — не печалуйся. Перебедуют пока без тебя. Мы за них попечемся, община в черном теле не оставит. А там и ты свое выходишь — вернешься.
— Ты только не говори там, среди родных моих, что я в железах. А то подумают — украл или убил.
Чередов обнял ишимского беглеца и тяжело переступил порог тюремного острога.

Жировичок в углу бросал слабый свет на бревенчатую стену тюрьмы, где к концу дня арестанты угомонились и успокоились — кто чем: кто куском пирога, а кто и чаркой, хваченной на праздники из-под полы тайком от конвоиров. Федя Комарок сидел у теплившегося огонька — сальная тряпка давала хоть и мало света, но ему хватало, чтобы чинить изношенные донельзя обутки. Федя раздобылся где-то куском кожи и дратвой, коротким крючковатым шилом и теперь прилаживал заплатки к дыроватому носку сапога.
Степан лежал рядом, завернувшись в овчину, и все еще перебирал в памяти свой разговор с Чередовым. Думал о родной слободе Коркинской, о Силантии, но неожиданно спросил Федю — будто в Томск вернулся:
— Комарок, ты думаешь — почему Михайла с нами на площадь не пошел?
— Думай-не думай, а чужой череп — не горшок. Эт тебе не крынка — поднял крышку и заглянул — че там варится.
— И все же мне его отказ — как снег в Петровки. Мы ведь с ним там, в горах, да и повсюду, где прошли — в одно сердце жили.
— Верно. В одно. Однако ж и каждому сердцу своя воля. Он, как нам идти к коменданту, сказал мне — есть будто где-то вверх по Томи место у него заветное. Он там, случилось кратко у него, видел будто бы гору какую-то, котора круглый год дымом пышет. Так местные сказывали. Вот он и говорил — пойду туда. Понять ему охота — откуда огонь в горе берется. Значит, запука умственная эта сильней нашего прииску оказалась. Вот он и выбрал — либо с нами в железы, либо пойти по Томи да дым тот понюхать, понять — почему огонь взялся? Сам собой родился или кто запалил?
— Да, согласья у нас не вышло. Тут мы с тобой в одну сторону думаем. У каждого — своя воля сердцу, и ум у каждого свою дорожку наметывает. Он, Михайла, знаешь мне кого напоминает?
— Кого?— без особого интереса, разрешая себя спросить, отозвался Комарок.
— Деда моего, Силантия. Дед как уперся в одну думу — найду Беловодье, так и до старости ищет. Вон седни Чередов сказал — опять куда-то из слободы пропал и ватажку с собой увел.
— Его че — дома кто теснит? Ну, там в Коркиной вашей?
— Не скажу. Но всегда твердил — уходить надо, больно много властей на жизнь стало. Новый заселок где-то поставить хочет — от властного глаза подальше.
— Он здесь под боком у казачьей службы. Кайсаки хоть не тронут. А там, — Федор махнул рукой в южную сторону, — там под калмычий сапог пойдет. Не. Я бы отсюда — с Ишиму, не пошел никуда. Уходить — сито на решето менять.
— А я бы пошел, — откинул душную овчину с плеча Степан и даже приподнялся. — Я бы пошел, знаешь куда? Ты вспомни речку, где мы ночевали в бору. Ну, там — наспроть крепости Белоярской. По Обе — на другом берегу, где допоздна судили-рядили — идти тебе с нами в Томский али вернуться в крепость.
— Ну... — вспомнил Комарок.
— Там бор такой чистый сосновый. Сосна — будто кто нарочито отобрал. А по речке, я утром огляделся, луговины нетоптанные, никто их не косил никогда. А из бору выйдешь — вот тебе и степь нетронутая. Паши — краю нет. А?
— Жадный ты, Степка. Тебя в горах — от руды не отгребешь. А в степи твоя жадность тебе опять покоя не дает — всю бы сохою взметнул. А я не жадный. Мне бы теперь вот получить свою награду за прииск, да к бабе родной под бок богатым вернуться. Туда — в Чаусский.
— Нет. К прииску можно на лето ходить. А так — для житья повсегодного, хорошо бы твердый угол на той речке поставить и закутываться в нем апосля всех передряжек.
— Ты, Степка, у меня какой-то мечтанный больно. А мечта — она что? Так. Пустой вид. Призрак.
— Да и ты тоже во облацех воспарить можешь.
— Я — нет. Я — бывает к ночи размечтаюсь, а утром — борюсь с мечтанием. Мечтанноборец я, Степка. Я хочу за свою удачу возмездие иметь, да вот пока не знаю — как наши странствования на Москве кончатся. — Федя довел шов на заплатке до края. — Однако сапог мой готов, хоть завтра за порог. — И он поднял натянутую дратву над пламенем жировика и пережег нитку. Подмотнул обвисший конец нитки на клубочек и положил в карман. — Это нам с тобой на остатнюю дорогу.

Не засиделись в Тобольской тюрьме рудоприищики. Новый губернатор Сибири Алексей Михайлович Черкасский прочел доношение от коменданта томского и велел подьячему:
— Ты этих ребяток доставь мне. Чую — не понапрасну они крикнули в Томске, да их сопроводителя пошли ко мне.
Старкова он спросил в первую очередь:
— Хоть молодцы твои и запираются — какое у них дело вельми царственное, однако ж вы там, в Томском, знаете — для чего они крикнули. Они поди у вас на виду не впервой?
Старков помялся:
— Говорят, будто Козлов их прииск рудный год назад не признал. Был такой шум. А руду выкинул. Вот они и пошли кошки вдыбошки.
Не новичок был в Сибири Алексей Михайлович. Отец его воеводствовал по Тобольскому разряду почти десять лет и молодой Черкасский состоял при нем товарищем воеводы. И не отец, а сын хлопотал деятельно на Урале, когда закладывались Каменские и Невьянские заводы. И он, пожалуй, не хуже приглядистого и проницательного Демидова знал цену настоящим рудоискателям. От их совести зависело — достаточно ли добра найденная руда, чтоб завод заводить. Это ж какая сила да деньга нужна, чтоб дело плавильное запустить!..
Привели Костылева и Комара к губернатору. Он увидел на них кандалы и поморщился. Ну ладно, пока так. Пока — разговор.
— Коли не сказали вы в Томском — о чем ваше царственное дело, — губернатор указал на лист с доношением Козлова, — то и здесь не скажете. Так?
— Скажем самому государю, — ответил Костылев, а Федя молча кивнул — «Так. Только государю».
Черкасский внимательно всмотрелся в лица рудоприищиков. Вот они: оба-два молодые и крепкие, и видать, с кремешком в норове. Это ж какой характер выказали — сами на себя добровольно кандалы надели. Нет. Тут что-то да есть непустяшное. А кто ж у них верховодит? Вот этот, что повыше — русоволосый да синеглазый? Или малый, с лицом будто лапоток свежий, не ношенный, но собранный так востро, что оно способно в узкую расщелину проникнуть?
— А кто ж коноводом у вас? — спросил губернатор.
— Мы себе — оба коноводы. Вместе мы.
— Костылев из вас кто?
Степан назвался.
— Ага, а второй значит — Комар. Востер, востер Комар. Вижу — ты под любой камень нос подточишь? — пошутил Алексей Михайлович, пытаясь вывести рудо-приищиков из нацеленного их немногословия.
Комарок малость сробел — не каждый день губернатор с ним беседует. Но все ж нашелся:
— Под пустой камень точить для че? Не, я не под пустые... — и осекся.
— Ну, ну вот и расскажите — под какие?
— Не. Одному государю такое можно сказать.
— Костылев, — глянул губернатор на Степана. — Ты-то хоть скажи — в каких местах горки обшаривали? Мне сказали — с вами котомки каменья не случайного. Ну, хоть крепости наши там али острожки какие ставлены?
Костылева подкупила дотошность губернатора и он кратко обронил:
— Поблизости — нет.
— Сколь же это — поблизости?
Степан переглянулся с Федей и тот кивнул будто — «ну, скажи...»
— Ходу до ближней крепости чуть больше седьмицы.
— Э-э-э. Да это в зарубежье аль где? — попытался свалять ванечку Черкасский.
— Не, господин губернатор, мы свое царственное царю и скажем.
— Да. Конечное дело — скажете. Вы так спелись, смотрю, что запростяк вас в ступе не истолочь. Царю — что? Ему из-за тына Сибирь не видать. Но, мужички, вы ж не забывайте, что народ ведает, а царь думает. С вами вот как будет — по челобитью вашему повезут вас в Преображенский приказ к Ромодановскому. Он вам скучать не даст. Но я отпишу ему — вы там кои-то сроки поскучаете. Словом, отдохнете на Москве, — усмехнулся губернатор. — А там, глядишь, и я в столицу старую подоспею.
— Нам к царю надо. В Петербурх. Царь, знамо, там, — исподлобья боднул глазом губернатора Комарок.
— Царь — он повсюду. Придется вам сперва меня обождать. И в Москве солома мягкая. Так-то. Старков вас туда доставит. И прогонных им напишите и на двух подводах с конвоем... Полетите с бубенцами.
Губернатор весело даже как-то посмотрел на арестантов и повернулся в сторону присутствовавшего при разговоре майора Лихарева:
— Вот бы тебе, Иван Михайлович, в поход таких соколов. Они бы тебе иртышский берег нащет руды быстро изъяснили.
Лихарев подхватил мысль:
— Так за чем же дело стало?
Черкасский пожал плечами:
— Не дано иного — доставлю в Преображенский. Сам знаешь — как по слову и делу поступать должно.
Когда рудоприищики звякнули кандалами и бряканье железа стихло в сенях, Черкасский сказал секретарю:
— Вели тюремным — пусть Костылеву и Комару кандалы расклепают. Эти ребятки никуда не убегут. Они своего добиваются.

* * *
Хоть и не на соломе, а на тюфяке тюремном, князь Матвей Петрович тоже отмечал Масленицу. Жену к нему по праздничному случаю пустили и она потчевала своего родного тюремного затворника любимой домашней снедью.
Уже больше года провел за кованой дверью крепости Гагарин. За это время многое униженье притерпел. Все здесь было.
Наскребли дьяки из комиссии Дмитриева-Мамонова долг по губернии и царю тот долг представили. Недолго разбирался Петр. Пришел к Гагарину в его узилище герольдмейстер с двумя солдатами и объявил бывшему губернатору прочетный царский указ — «Об отнесении на счет губернатора всех произведенных им излишних расходов из казенных сумм». Ох-ти! А отнесено на счет более пяти сот тыщ. И спрашивать не стали — есть ли такая наличность в доме Гагарина. Ввалились в дом и побрали: какую-то долю деньгами, какую-то иконами в дорогих окладах, какую-то серебром и золотом в обломках.
Суд сенатский за это время притерпел Матвей Петрович. По Яркендскому походу. И вышло — легли все расходы по той экспедиции на шею губернатора. Но не траты великие главное. Главнее — объявили виновником провала похода не энтого немчина сухопарого Бугольца, а его, князя!
«Хе-х!» — кривился Гагарин, вспоминая в тюремных стенах тот сенатский суд. Особо нападал на него в заседаньи воин у царя самый главный — Ваня Бутурлин. Поход, по Бутурлину, мог и успехом завершиться, кабы он, Гагарин, с контайшой любезно да полюбовно договорился. А он, Гагарин, ленив донельзя — сам себе пить не подаст, потому и не съездил на Ямыш, не отвратил осаду, людей в отряде без лекаря оставил, без лекарства в крепости поморил. Ну, морда полковая, Бутурлин! Ну, морда! Забыл, подлец, какие деньги от меня получал, когда в Земском приказе правил. Да за одного Замощикова, чтоб не служить ему, я тебе тыщу рублей всучил! А теперь вот Гагарин во всем провале повинен. Как будто один лекарь мог всю немочь командирскую излечить и по воздусям отряд Бухольцев в Эркет перенесть. «Хе-х!» — исходил неприложимым ни к чему злом Матвей Петрович, меряя короткую камеру шагами в бесчетный раз. «Судьи, мать вашу по самую репицу...»
— Матвей, — вернула его в день нынешний жена.
— Чего? — отозвался князь, дожевывая пористый, весь будто в оспинках золотистых, блин.
— Ты б еще челобитье подал, может помилует...
— Тебе не ведомо разве — указом запретил он подавать прошенья лично ему.
— Я и не знала, — словно в полусне отозвалась жена.
— Теперь хоть Лизетке на шею письмо привязывай.
— Какой лизетке? Метреске царской?
— Лизетка — то собака его любимая.
— Мопса, что ль?
— Да нет, ни мопса, ни мопса, а так — вислоухая шмакодявка заморская. Находились хитрецы, когда царь не приимывал прошений и запретил их подачу, — на ошейнике той собаке письма вешать. Уверились — собаку царь увидит и наверняка обласкает — тут-то письмо и увидит...
— Нам, Матвеюшка, еще одна сучка на его подворье помочь может.
— Их у него много. Какая?
— Катерина его.
— И как же?
— Да так. Вспомни — сколь раз она Данилыча чуть не с плахи сымала. Ты ж знаешь — ночная кукушка дневную завсегда перекукует.
Гагарин помолчал. Он и сам обдумывал этот шанс. Повиниться. Поплакаться. Вымолить милость. Но одно его останавливало — узнала ли царица, что перстни, заказанные для нее в Китае и приобретенные там, еще в Селенгинске на таможне перехвачены и теперь у Гагарина они, в потаенном месте. Ну, как Гусятников уже проболтался? Но жене Матвей Петрович ответил успокаивающе:
— И то — дело говоришь. Я обдумаю. А вы с Алешкой подумайте — как с деревеньками нашими поступить. Никто щас не скажет — чем дело мое обернется. Надо бы тихо-потихоньку продать деревеньки. Без шума. Не все... Хоть часть... А может на кого в заклад крестьян наших переписать, а может
крепости* на какие-то пожитки наши кому-то с бумагою записать. Найди коменданта Тюменского Дурново. Он мне друг старый — ты помнишь...
— Где я его — тюменца твоего теперь возьму. Он уж сколь давно сидел комендантом.
— Где-то в Рязани он... Ни то в Казани...
— Мне туда и послать некого. Некрасовых обоих побрали под замок. Да всех дворовых наших сгребли в застенок. Впору самой кухаркой быть.
— Ты все же поищи Дурново. Тут у меня, в этом змеилище питерском, друзей вовсе нет. И довериться некому
— Ох, Матвей! Боюсь не увернуться нам. Одни мы в беде остались. Дом московский как незаметно продашь? Да и кто его купит? Из страха не купят. Вон уж на что — Соловьевы! За глазами жили, Осип за границей больше, да и тех залиховали.
— Не откупились, вот и залиховали, — угрюмо буркнул Гагарин.
— Им уже и откупаться нечем. Все их именье — до нитки под арестом, а в казну выплата названа — подумать страшно — семь сот тыщ рублей! Листы на публику под барабан объявили, чтоб всем воровство видно было.
— Обдумаюсь, обмыслю я — про письмо царице. Пусть Алешка выпросит встречу со мной. Ну, хоть чрез Данилыча али чрез Толстого. Вспомни, какой зарок царь наш себе в правило взял — «Повинись, покайся — прощу.» Вот статься может и покаяться придется чрез ево сучку.

* * *
— Так, Матвей Петрович. Дошли мы с тобой до девятого пункта, — глава следственной комиссии разгладил ладонью длинный список обвинений и уперся пальцем в строку, где было выведено: «...во взятках и в продаже и в утайке товаров Евреиновыми». — Дойти — дошли, а ведь и все прежние пункты не до конца очищены. С хлебом вяцким понятно мне. Раздал ты его иноземцам безуказно. Так ты трактуешь. Значит указ преступил. И вот самый каверзный пункт, поелику он не тебя одного касается. Куда делись деньги, данные Якову Долгорукову из Сибирского приказу? Ты твердишь, будто они из китайского торга. А так ли?
Гагарин глянул в потолок, но серая муть высокого свода была тяжела и непроглядна. Две свечи — одна перед главой комиссии, другая — перед писарем не в силах были разогнать неподвижный сумрак, наполнявший большое помещение, которое язык не поворачивался назвать кабинетом или комнатой. Хотя потолком сводчатым оно напоминало Гагарину его кабинет в тобольском доме, в казенной его части. Но там были огромные окна и много света. Здесь же — ни единого, хоть бы малого окошечка. И Гагарин, переступая порог допросного помещения, всякий раз сравнивал себя с библейским Ионой. «Опять, как в брюхе у кита, в этом узилище. Одна разница. Иона был один, а меня тут почти каждую седьмицу Мамонов ждет...»
— Я тебя в прошлые наши консилии уже спрашивал, да не так вопрос выглядел, — вернул Дмитриев-Мамонов обвиняемого в разговор. — Я спрашивал — брал ли ты товары у сенатора Долгорукова в торг. А теперь, по исследовании твоих записок, иначе дело выглядит. Ты вот, — генерал кивнул писарю: «Записывай пункт», — давал ли деньги ты из Сибирского приказа Якову Долгорукову?
— Давал. То и отмечено в записях.
— За какой год? — прищурился Дмитриев-Мамонов.
— Яков давывал свои товары не однова. И всяк год по-разному. В самом моем начале тобольском — то одиннадцатый
год* — он дал в караван товару на шесть тыщ и четыре сотни рублей. А получил по возврату караванщика Худякова вдвое. То всем известно.
— Не всем, Матвей Петрович. Мне вот — не известно, — усмехнулся генерал, а про себя отметил: «Какова, однако, проворства этот Яков. Еще и перья после щвецкого плена не отряхнул, а тут же дела свои денежные кинулся поправлять. И тихо, без шума купецкого. Царь о том, поди-ка, и не знал. Тут бы мне не только Гагарина порасспросить. Надо и Петра Апраксина на откровенье вывести. Он с Яковом на ножах издавна и Апраксин много чего о нем исподволь замечал. Как лучший бывший друг многое может о Якове сказать. Ну, да это успеется. Ныне Апраксин опять не в чести у царя. Обожду».
— А ты, Матвей Петрович, помнишь так всякую запись за свое губернаторство? Это ж как хорошо — и год и сумма.
— Не могу я всего того помнить, — отгородился Гагарин. — Тот год в памяти крепко — он ведь первый в тобольском губернаторстве.
— Но ведь и 1714 от него недалече отстоит. Что в том году Яков Долгоруков в караван давывал? Кто у тебя в тот год в Китаи с торгом ходил?
— Осколков. Ему снаряжал свою долю Яков. Там и деньгами вклад был и товаром. И были даже алмазные вещи.
— На сколь?
— На семнадцать тыщ.
— И ты все ему выплатил заблаговременно? Наперед?
— Так. Выплатил. Я ж говорил — все на вере — товар будет продан и деньги в приказ вернутся.
— Весь ли товар долгоруковский продан? Не поспешил ли с расчетом?
Гагарин только на минутку замешкался с ответом, но генерал уловил эту немоментальную готовность и, когда Гагарин подтвердил, что все было продано на Москве, он склонил легонько голову и искоса, будто из-под низу глянул на бывшего губернатора:
— Ой ли? Весь ли?
— Весь, — уже твердо ответил Гагарин.
— Записи на то есть?
— Там — в Сибирской канцелярии, в Москве все.
— Ну, а дале пойдем. По шешнадцатому году. Был долгоруковский вклад в караван Гусятникова?
— Был. Но не от него напрямо, а чрез военную канцелярию.
— Сколь?
— Пятьдесят тыщ.
— И все в канцелярию военную вернулись? Это коли с удвоением оборотным — сто тыщ должно вернуться.
— Туда и отписаны.
Дмитриев-Мамонов обернулся к писарю:
— Особо отметь — должно вернуться и отписано, — и уже повернувшись к Гагарину, подвинул свечу к нему поближе, продолжил. — А ведь в приходе той канцелярии такой суммы не значится.
— Тут вот что вышло, Иван Ильич, ты известие тоже имеешь. Караван Гусятникова арестован был при выходе из Селенгинска в Иркуцк. Товары в торг пошли не сразу. Вот и вышло некое замедление с деньгами.
— А ты наперед, как и в прежние годы, денег Долгорукому не выплатил?
— Небольшую сумму какую-то — было.
— Сколь?
— Не упомню. Запамятовал. Надо ведомости смотреть...
— Ну, Матвей Петрович. То у тебя все цифры от зубов отскакивают, а то — запамятовал. На тебя не похоже. Ты вспомни, вспомни.
— Кажись тыщ девять аль восемь.
— Пометь, — сказал глава комиссии писарю. — Пометь и с вопросом — на верное надлежит проверить. Матвей Петрович, так пропали те деньги. Уж два года, как товар на московском торге, а денег в военной канцелярии нет. Куда они делись? Вспоминай.
— Запутал ты меня, Иван Ильич. Устал я. Голову обносит. Дай отдохнуть. Подумать дай.
— Отдохни. Подумай. Я велю тебе и бумагу, и перья подать. Запиши. Да не забудь вспомнить — как твои иркуцкие помошники встретили на Селенге караван Гусятникова.
И чрево китообразное выплюнуло из себя Гагарина, а он, пересекая порог допросной, подумал: «Иону кит чрез три дня изверг из себя и даже вреда никакого. А мне отсель чрез сколь дней выйти? Да и выйти ли?»

И вдруг зачастил в тюремный равелин генерал Дмитриев-Мамонов. То вызывал Гагарина на допрос раз, редко — два в неделю, а тут пошло ежедневное сиденье долгое перед главой комиссии и у него на столе появилась толстая стопка бумаг, из которой он извлекал нужный лист и твердил свои вопросы, уставя на допрашиваемого тяжелые и, казалось, неподвижные глаза, движение которым мог придать только необходимый следователю ответ. А вопросы посыпались по мелким сибирским персонам: по купцам небольшого обороту, по подьячим и дьякам уездным и Гагарин сообразил — пошли на него доношения из сибирских городов. Там, без него, будто запон какой прорвало и письма обличительные принялись писать все, кому он хоть как-то, хоть мимоходом на хвост наступил.
Глава комиссии в те дни отодвинул куда-то в сторону вопросы о Гусятникове, а принялся доставать из своей пухлой стопки листы с допросами сибиряков:
— Вот винокурщики твои тюменские Третьяков да Перевалов доношение составили — не отказали мне в просьбе, — Дмитриев-Мамонов едко усмехнулся при этом. — Доносят — отдавал де, ты им винный откуп, но за великую дачу тебе. Так ли, Матвей Петрович?
— Верно. Отдавал на откуп. То и с его величеством уговорено было, понеже откуп, как никакая иная торговля, казне прибыль тут же дает. Ты сам посуди, Иван Ильич. До моего приезду в Тобольск от винной и пивной продажи сбору в казну было тыщ по шесть, по семь. Больше — ни в какой год. Я отдал откуп верным целовальникам.
— Без объявления на публику отдал? С глазу на глаз сговорено?
— Отчего ж! Был сбор всех, кто хотел взять откуп. Отдал тому, кто выше всех цену назвал. Звереву Леонтию отдал.
— А вот Зверев твой признался — откуп он получил без торгу. И за немалую взятку. Так как же? Был торг ай нет? Как скажешь, так и запишем.
— С торгу отдано.
— Была взятка?
— Не было. Для казны лучшего выгодного выбирал.
— У тебя еще два виноторговца. Третьяков да Перевалов. Они как откупы получили?
— С торга.
— А с кем им торговаться было? У тебя на Тюмени да по Тобольску иных винокурщиков нет. С кем они соревновали-то к тому откупу?
— Были и другие купцы и ямщики-водошники. Мелкие. Но много перекупщиков не было. Не с кем, скажем, соревноваться Звереву. На весь Тобольский уезд он у меня был самый верный виноторговец.
— Сколь же ты с него брал за ту верность?
— Сколь в казну — столь и брал. И по пятнадцать и по двадцать тыщ в год выходило.
— А на Соли Камской с Турчанинова сколь брал? — генерал достал новый лист. — Вот он пишет на тебя... — прервался на полуслове следователь, не уточняя однако — что там Турчанинов пишет.
— За откуп больше всех он назвал. Столь и взял.
— А семь коробок золота? — весело посмотрел на Гагарина генерал.
— Какие семь коробок?
— Турчанинов тебе давал за откуп сверх денег.
— Так то ж за дело — коробки. Те коробки в почесть!
— Он пишет — за право на откуп золотом расчелся с тобой. А?
— Быть того не могло! — приложа руку к сердцу, воскликнул Гагарин. — Я давно Турчанинова знаю. Он мне друг издавна! Я ведь его спрашивал — ты мне золото принес не от дел ли каких моих? А он с поклоном — то тебе, Матвей Петрович, не от дел наших, а в почесть нашей дружбы. Так-то было. Я и не скрываю.

...Изо дня в день скрипело писарское перо вслед за разговором в китообразном чреве следственного закутка крепости. Наполнялось оно безостановочно сибирскими новостями из прошлого гагаринского правления и иногда ему самому казалось, что чрево это ненасытное с первых дней тюремных, вот-вот лопнет и хлынет вся его изнаночная жизнь на простор российской молвы. Но глава комиссии Дмитриев-Мамонов, хозяин допросного вместилища и сам становился похож на чудное морское животное и заглатывал в себя весь живокипящий поток новостей, но, в отличие от кита, он отцеживал из потока не мелких рачков и прочее мелко-рыбье. Он все норовил уловить нутром своим добычу весомо ощутимую.
Стопка доношений из Сибири толстела и множилась. И уже расплодилась на отдельности: тут китайский торг, тут подряды и откупы, тут казнокрадство, тут дела по шведским пленным, а тут выделены письма по народному разоренью.
Отцеживал добычу генерал и ждал. Вот скоро доставятся все и обвиняемые и доношения из Сибири — Лихарев там не попусту кашу ест, и начнутся разговоры не наедине с бывшим губернатором, а втроем, не считая писаря. Очные ставки начнутся.

* * *
Майор-гвардеец Лихарев был для Тобольска человек новый и совершенно незнакомый. А Черкасскому Алексею Михайловичу не было надобности с каким-то усилием врастать в сибирскую почву — он был знаком всей тобольской округе с младых лет, служил товарищем воеводы в сибирской столице, а воеводствовал здесь с 1697 года его отец — Михаил Яковлевич и сын, стало быть, являлся товарищем своему отцу. Молодой Черкасский знал воеводство до самых отдаленных татарских и остяцких улусов и стойбищ. На тобольском погосте покоился его брат Петр, умерший молодым еще стольником.
Но и Лихарев, вглядываясь в татарское обличье некоторых служилых тоболяков, подбадривал себя простой мыслью — он здесь не такой уж чужак. В его жилах гуляла старинная кровь татарская. Предки рода Лихарей отложились от Тахтамыша и приняли крещение у митрополита Киприана в Успенском соборе на Москве, да и скипелась с тех пор судьба рода татарского с московскими судьбами накрепко. Внук того первокрещеного тохтамышевского Лихаря — Давыд был последним московским послом в Золотой Орде. Находилось дело московским Лихарям и в покоренной Казани, и в Валахию пословаться в 1490 году ходил один из лихаревских мужей служилых — Иван Дмитриевич. На русской посольской дороге он оказался не единственным Лихаревым... Когда левобережная Украина, донельзя пригнетенная ляхами, созрела для братанья с великоросами, отец Петра — Алексей Михайлович послал в Киев не кого-то, а Лихарева и тот привез от Богдана Хмельницкого письмо, в котором гетман обреченно-решительно попросился под руку Москвы и Малороссия вскоре зазвучала в титуловании государя Алексея Михайловича.
Словом, Иван Михайлович Лихарев был человеком крепкого русско-татарского замеса. Он получил придворную выучку, закалился в сраженьях долгой войны со шведами сперва в Семеновском, а затем и в Преображенском полку. Ему не нужно было времени много, чтобы сойтись с новым губернатором, поскольку их давным-давно соединил придворный Петербург.
Почти с первого дня пребыванья в Тобольске, когда Лихарев стал требовать от губернатора полного комплекта полк для похода, меж ними произошел разговор недлинный, но примечательный.
Губернатор без уверток изложил майору положенье дел:
— Указом его величества мне для тебя надо наверстать больше тыщи рекрутов. А где я возьму тебе эту тыщу? Я осмотрелся — годом раньше Шамордин здесь так потрудился, что пять тыщ сибирян для полков к столице отправлено. Здесь не матушка-Россия, где людей неоглядно. Здесь редколюдье такое, что на сей день не вдруг и баталион наверстаешь...
— Но поход по таким резонам не отменишь!
— А я и не отменяю. Я оглядываюсь окрест да вот что думаю. Да. Алчно здесь правил князь Гагарин. Теперь и мне понятно его московское роскошество, и почему все Подмосковье его деревеньками усеяно, и почему его всем послам иностранным в Петербурге представляли в первый черед. Да, богат он несказанно. Сибирь в свою мошну правил. Но хоть и алчен, хоть и сребролюбец, да все ж дело державное здесь не забывал. Два года назад, после уж как князя в Сенат затребовали, по указке гагаринской сходили тоболяки на озеро Зайсан-нор, куда и тебе, Иван Михайлович, указано выйти. И знаешь — великого войска Гагарин не снаряжал. Их всего-то сто человек на конь было посажено. И они даже карту из того похода привезли.
— Видел я ту карту. В сенатской комиссии вместе с Бухольцем смотрели, — поморщился Лихарев. — По такой карте блудить только да у ветра дорогу спрашивать.
— Но там же и Эркет даже показан.
— Да толку-то, что показан. О том городе — где он стоит и каков он, — все послы из бухарских земель говорят. Совсем недавно государь с послом Бухарским в
конверсации* был и тот подтвердил — есть такой Эркет. Но стоит он не на Амон-Дарье реке, как Гагарин твердит. А на иной. Эркен-Дарья та река. А куда она течет — тебе известно? Нет. И мне тоже. Ты пойми, господин губернатор, на гагаринской карте ни одной реки, ни одной горки не указано. Нет. Я составлю свою карту. Со мной два геодезии прапорщика прибыли. Но с малыми силами да такую даль осилить ли? Степями идти — блудно...
— Наши казаки тобольские не блудят. Извеку тропу в ставку контайши набили. Дам я тебе таких вожатых. Да еще и одну роту гарнизонную выделю. И вот еще о чем послушай. Да. Народ в Сибири приблудный, сосланных после кнута много. Вон — в каждом городе ухорезами тюрьмы под завязку. А думал ли ты, Лихарев Иван, кого в Сибирь ссылают? Согласен — и варнаки здесь, и грабежчики, и просто непоседливый народ. Да тем и хороши, что непоседливы. Им там — круг Москвы — плохо, вот они и бегут сюда долю иную выбирать. Хилый мужик не побежит, не отважится. Тихоню кнутом не накажут и в каторгу не упрячут. У меня здесь на глазах — в Тобольском появился сосланный Ванек Замощиков. Ссыльный-ссыльный, а уж более десяти лет, как укоренился — завод медный желает ставить. Вот тебе и ссыльный. Я утвердился — на пашенном раздолье и бегляк иначе соху ведет.
Губернатор помолчал и еще добавил:
— Пришлось мне здесь беседовать с Яковом Бейтоном — проезжал из Удинска в Петербург. Он про отца своего рассказывал — Афанасия. Лет за десять до посольства
Головина* указали Афанасию набрать в Тобольске полк для службы в Даурах. И тогда вокруг Тобольска народу не густо было. Но набрали ему полк — сброд-сбродом. Все тюремные замки вычистили. Не полк — ватага хмельная и вороватая. Мимо гуся на улице не пройдут, свернут шею. И вот посадили тот полк в Албазин и как выпало им защищать ту крепость от китайского войска — чудеса произошли. Варнаки и беглые, шатуны и конокрады не сдали Албазина, хоть и посылал китайский богдыхан на ту крепость десять тыщ войска. Я думаю — не нужен тебе большой отряд. Тюмень потрясем. Верхотурье тоже, на Таре посмотрим — вот и будет тебе в поход сотни три-четыре. Народ немногочисленный, но тертый. И непременно дам тебе дельного полковника здешнего.
— В командиры, что ль? — недоуменно спросил Лихарев.
— Нет. Полковник Ступин по Иртышу уже не одну крепость поставил. Нравы и калмыцкие, и кайсацкие вызнал. Тебе-то надо узнать допреж баталий возможных — с кем сражаться.
— Дело покажет... — неопределенно отозвался Лихарев.
— Вот Ступин и знает — каково то дело будет оборачиваться. Так что о походе пусть душа не болит. Верши свой розыск по Гагарину и я тебе в розыске первый помощник.

На том они и расстались. Лихарев настолько был погружен в заботу о походе, что даже забыл попросить губернатора о посылке в экспедицию Мессершмидта шведского пленника Табберта. Он сделал это позже. Черкасский воскликнул:
— Кто же против! Какая разница — в Тобольске швед в плену и в экспедиции он тоже пленник. В Тобольске он без пользы для меня, а в экспедиции может произойти польза научная для государя. Сам знаешь — как Петр Алексеич к ученым благоволит.
...С той беседы и не стал Лихарев рвать постромки по подготовке к Зайсану, а пока не подкатило лето, вершил свой розыск, даже и не выезжая из Тобольска. Густо было в городе обиженных Гагариным и первым на лихаревский порог ступил Трофим Замощиков, за которого в свое время Матвей Петрович выдал замуж дворовую девку и гулял на той свадьбе почетно — отцом посаженным.

Иван Михайлович глянул на Замощикова и у него чуть не вырвалось: «Отчего ты такой заморенный?», поскольку в его кабинет вошел мужичонка — кости под кафтаном. Уж больно худ и скукожен был доноситель. Но Замощиков принялся так яростно рассказывать о своих иркутских злоключениях, что морщины на лице враз расправились, щеки от пыла мстительного румянцем взялись. Лихарев дал схлынуть первой ярости обиженного в Иркутске целовальника и остановил Замощикова:
— Трофим Григорьевич, обожди. Про твои страданья и о проделках комендантов Ракитина и Рупышева я уж читал. Доношения Фильшина я еще в Петербурге в комиссии нашей читывал. Ты мне чего-нибудь новенького поведай. Тут, в Тобольске, кто у Гагарина в первоподхватчиках числился?
— Крупенников, — не задумываясь ответил Замощиков.
— Ларешный смотритель?
— Ну. Он, Павел Крупенников. В Тобольском целовальники таможенные токмо числятся да именуются таковыми. А на деле над всеми ими верховодство держит Крупенников. Все под им ходят. Ты, Иван Михайлович, думаешь поди-ка — Гагарин сам купцам ладонь за мздой протягивал? Не так в Тобольском лыко дерут! То Крупенников ни одного купца ни в ту, ни в другую сторону без взятья мзды не пропускал. И главную долю от взяток нес на княжий двор. Кой-что и коменданту Карпову принашивал. Тут беспошлинный ход властвовал, а оттого сплошное грабление народа и себе блаполучие. Не казне грабление, коли не бралось пошлин. И особо свирепо берут те, кто в служилые из простолюдья поверстан. Даже беглых верстали. Вон — Рупышев,
ащеульник* мой, тож пришелец беспачпортный.
— Ты-то сам, Трофим Григорьевич, из каких будешь? В Сибири так не говорят. Говорок у тебя московский.
— Из стрельцов я. А говорок — куда его деть? Я ж на Ивановской площади в Кремле был не один год площадным подьячим. И приказы да указы ведаю все. И старых не забыл, и новые знаю. Ты, Иван Михайлович, оглядишься тут и поймешь — для какого зла учинил в Сибири Гагарин новое таможенное правило. Думаешь, он сам его придумал?
— Кто ж подсказал?
— Да тот же Крупенников. Он у него новомодный таможенник. Каждый комендант получил себе волю над купцами. Слышал я, господин майор, люди твоей команды выехали в города по Оби, в Иркуцк, в Дауры поехали. Там — в дальних городах люди о плутнях Гагарина и слухом не слыхивали. Но вот как приказная рать воеводская, а по-нонешнему — комендантская разоренье народное чинит — об этом им поведают многие. Ты пойми — ну какой сборщик ясака, в тайгу идучи, думает, что он лишнюю белку берет не на себя, а на губернатора.
— Ну-ка, ну-ка! Тут поподробней скажи, — поддержал пыл в доносителе майор Лихарев.
— Сперва разберись — как стать сборщиком. Деньга тут дорогу легко прокладывает. Токмо приказчик ясачный платит коменданту три ста рублей. Да он и не один при сборе ясака. Как он докумекается-договорится с тунгусом или с якутом? Язык не всякий знает. Толмача надоть. Толмач коменданту за выход — двести рубликов кладет. Да и писарек в сборе нужен — лист вести — с кого сколь взято. Да на посылки по стойбищам, да на выкуривание из чумов подъясашных людишек тоже служивый нужен. И он за свой выход десять рублей выкладывает. Вот и толкаются к коменданту оные мздодаятельные ватажки. И у каждой, как с куста осенняя ягода — по шесть сот по десяти рублей. А!
Замощиков выдержал паузу, давая возможность Лихареву хоть в первый прихлеб обчувствовать сибирский рассол.
— Ну! Теперь чуешь, господин майор, на каком среброкипящем месте сидят наши коменданты. А ну прибрось-ка — сколь таких ватажек сборошных запускает руку в карман сибирской шубы. Ого-го! Это коменданты. А что уж говорить о губернаторе? Губернаторы — они... — и Замощиков повертел в воздухе растопыренной пятерней, будто хотел найти не только словесное, но и телесное очертанье масштаба губернаторского, но так и не найдя его, уронил беспомощную руку на колено.
Лихарев не торопил искателя справедливости.
Замощиков, не утешившись сказанным, вернулся к своему предмету:
— Все с малого человечка начинается. Суди сам, таежный промысловый человек взял зверя. За зиму — по сорока, по два сорока хвостов иные берут. Приезжает сборщик. И на казну надо взять и на себя тоже. Сборщик, ясно, платит за свое место коменданту.
— Сколь? — Лихареву захотелось точности и он не перебивал Замощикова, хотя тот начал повторяться.
— Рублей и по дву ста и более. Коменданту сборщики — сладкое стадо. Он их доит, да маслице сбитое должен в главные руки свезти.
— Какое маслице? Куда свезти?
— Ну не будут же коменданты со всех мест своих губернатора мехами заваливать. Эт сколь же возов по дорогам побежит! Маслице — деньгами к Тобольскому едет. Либо золотом. Маслице — оно и с мягкой рухляди, и с товаров на таможне непятнаных, и с пивной и винной продажи. Оглянешься здесь — велика Сибирь откроется. Да и грабеж по ней такой же великий. В Сибири коменданты воруют без выпрягу.
— И ты того грабежу причастник? — улыбнулся Лихарев.
— Нет. На своем таможенном месте — князь меня апосля Иркуцка здесь по табашной продаже головой поставил, я на интерес казны служу. Но за место это губернатор бывший деньги с меня слупил и немалые.
— Сколь? — снова спросил Лихарев и вопрос этот в его сибирских беседах должен был прозвучать еще сотни раз.
— Немало для меня. Золотом на шесть сотен... с довесочком.
— Напиши ты мне и про шесть, и про довесочки. Слово — оно что?
— Я и написал уж. Я тут все сибирское горе серое — все, что я на своей шкуре испытал — все собрал. — Замощиков извлек из-за борта сюртука толстенькую тетрадь и протянул ее Лихареву.

Крепкий узелок завязывал на таможенном Сибирском пути Иван Лихарев.
Новый губернатор Черкасский получил царский указ об отмене гагаринского таможенного устава и о возврате к старому, сочиненному еще Виниусом в 1698 году.
Трудно пришлось и мелким торговым мышкам и крупным густопсовым купцам, коли попадался в их поклажах на торговом тракте из Китая хоть один неклейменый баул с товаром.
Почти вслед за новым губернатором проезжал через Тобольск к богдыхану в Пекин с посольством лейб-гвардии капитан Лев Измайлов, а при нем, помимо пяти солдат и унтер-офицера, еще и секретарь посольства Лоренц Ланг. Какими способностями своими понравился Ланг Петру — сказать трудно. Но юного Ланга, выросшего в Швеции без отца и матери, в Петербурге приметил личный врач Петра Арескин. И не только приметил, но и усыновил. А уж найти случай и замолвить о сыне словечко Арескин изловчился. И с 1712 года Лоренц Ланг служил при дворе русского царя по инженерной части. Более того, он надзирал за постройкой Петергофа и ради того, чтобы наполнить парадиз на заливе фарфоровыми вещами, царь уже сгонял Лоренца Ланга, а по-русски Лаврентия Лаврентьевича, в Китай. Он должен был вывезти из Пекина обжигательные печи для дела порцелиновой посуды. Но китайцев не так-то просто было уговорить на расставанье с секретами обжига каолина, когда он становится тонко звонок и полупрозрачен. Заволынили китайцы тот петровский заказ, и печей Ланг не привез. Обещали позже, коли дадут русские им образец выполнить.
Однако же не за печками на сей раз ехал в Китай Лоренц Ланг. Он был представлен в качестве торгового агента. И даже его, человека посольской свиты, сумел выхватить из беседы в губернаторском доме майор Лихарев и побеседовать с ним или точнее — допросить. Напомнил он секретарю:
— В прошлом посольстве в Китай даваны тебе, господин Ланг, пять тыщ рублей от губернатора бывшего. На какие товары?
Ланг ответил спокойно. Волноваться ему не было причины:
— На посуду китайскую. На камни дорогие.
— На государя деньги взяты или на Гагарина?
— На Гагарина.
— Что привез, что доставил из Китая?
— А все, что привез, то и отдал в руки губернатора. Все по ведомости.
— Где ж она?
— Здесь должна быть. А мой лист — копия со здешнего — в Петербурге.
— Ну, Лаврентий Лаврентьевич, я ведь все проверю, — поднял палец Лихарев. — Ладно. Айда к Измайлову. Я по ем соскучился и мошкатель не допита.
Посольство Измайлова в Тобольске надолго не задержалось. Во время проводов одна фраза озадачила Лихарева. Измайлов вполголоса обронил Черкасскому:
— Алексей Михайлович, не премини мне вдогонку человека послать. Государь сказал, что он ключ мне позже пошлет, понеже вместе такие дела не возят, сам знаешь...
«Какой ключ? Почему не возят? Почему вместе не возят?» — недоуменно пожал плечами майор и махнул рукой. — «Да ну их, этих посольских. Вечно у них перешептыванье. Скоро как немтыри знаками начнут разговаривать». Дел у майора к Лангу никаких уже не было. Нашлась его ведомость в канцелярии и долгу по ней не значилось. И поезд свиты в девяносто персон вместе с купцами покатил-поехал к Селенгинску, где, через полгода пути от Тобольска, и застрял на все летичко.
Китайцы находили предлог не пускать в Пекин не только русский торговый караван, но и небольшую свиту Измайлова.
Капитан послал из Селенгинска в китайский Сенат свой «обвестительный лист» — нет пропуска у пограничников мугальских от Тушету-хана. Просил выяснить недоразумение. Ждал почти месяц ответа.
И вот уже почти июнь миновал, поблизости от дома посланника русского возникло легкое оживление. Со стороны китайского поста к русским двигалась небольшая свита. Казаки пограничные по коралловому шарику на шапке главы свиты определили, что прибыл высокий чин из военного трибунала. А когда важный
мандарин* вовсе приблизился, два драгуна тобольских из сотни сопровождения перетолкнулись локтями и переглянулись:
— Смотри! Ты узнал?
— Кого ты там узнал?
— Тулешина! Ты че — забыл? Мы ево посольство от Аюки-хана пять лет назад в Тобольском встречали. Залп давали. Он это.
На границу прибыл и в самом деле
заргучей** Тулешин. Но в первой же беседе он заявил, что знать не знают в Пекине о прибытии русского посланника. Тулешин сановно ронял слова, а толмач откликался эхом:
— Я прибыл к русским пограничным комендантам, чтобы сообщить — император Поднебесной, жить ему десять тысяч счастливых лет, отдал приказ принести на площади Чань-ань-мынь в жертву лошадь...
Тулешин выдержал паузу и продолжил:
— Император Поднебесной принял в Тронной палате высшей гармонии своих цзяньцзюней!
Посольство слушало спокойно слова Тулешина, но Лорен Ланг шепнул капитану Измайлову:
— Не спрашивай о лошади. Он сам скажет — жертва зачем.
А Тулешин ронял слова, не глядя на Измайлова:
— Я послан сообщить — император отправил свое восьмизнаменное войско пятью дорогами, чтобы наказать дерзость потерявшего совесть джунгарского хунтайджи Цеван Рабтана. Императору известно, что от русской стороны войска против хунтайджи тоже направлены.
Было над чем недоумевать Измайлову. Как же так? Там, на Иртыше, Лихарев должен пойти вверх в начале лета. Да наверняка — вышел уже. А китайцы тут уже все знают! Какая сорока-потрескушка над нашими рубежами летает?
Тулешин между тем делал вид, что о посольстве он не знал, но сообщит о нем императору Канси.
И началась китайская церемониальная тягомотина. Когда и сколько русских пускать, где взять им верблюдов и на каких телегах поедет посольство.
Уже июнь на исходе, а из Селенгинска ни на ход ноги!
Ланг успокаивал Измайлова:
— Господин капитан, ты не торопи их, не гни через колено. Их этим не взять. Тут нетерпенье не к месту. Ты знаешь — они собачье мясо для мягкости в лимонном соусе неделю держат, чтоб смягчилось. Или вот яйца куриные в землю закопают и держат. До того держат, что желток до черноты протухнет, а белок из молочного становится прозрачным как стекло...
— Но мы же не собаки. И для чего нас, как яйца куриные, здесь возле Селенгинска закапывать. Мы и без того прозрачные, хоть и не протухли на ветру. Но, можем, господин секретарь. Можем...
— У них это заведено — в соусе выдерживать. Ты зови этого мандарина в гости. Передай Тулешину, мол, повод у нас подходящий — день именин государя нашего Петра Алексеича.
Измайлов расшаркался перед Тулешином по полному политесу европейскому.
27 июня Тулешин в доме русского посланника пил водку за здоровье
чаганьхана*, в русских пушках взрывался в честь тезоименитства русский порох, а Тулешин, подвыпивши, велел принести из своего обоза продолговатые штуки и сказал, что он будет делать «бао-чжу»**. И в ту ночь над Селенгинским пограничным постом в темень летнего неба взлетели снопами огни китайских хлопушек.
Измайлова пустили в Китай. Но без купеческого каравана.
Измайлова принял император Канси. Но договора о торговле не подписал.
В то самое время, когда Измайлов отвечал на вопросы Канси о любимых занятиях русского царя и расписывал императору Поднебесной красоту хода по Неве царской яхты, в Пекин пришло известие о том, что еще семь сотен монголов — китайских подданных, откочевали из владений маньчжурских в пределы российские. Кочевникам нипочем была граница. Они своим переходом лишний раз подтверждали — нет ее, границы.
Маньчжурская сторона, принимая посольство, держала торговлю перед русской дипломатией, будто пучок запашистого сена перед мордой лошади. Но сено-то все отодвигалось и отодвигалось, а русская лошадь, надеясь ухватить сено, пыталась бежать быстрее.
Не торговли хотели маньчжуры, а договора о размежеваньи империй.
Измайлов на такие переговоры не был уполномочен. И он засобирался покинуть Пекин, оставляя там Ланга как торгового агента, хотя узаконить такой его титул
Люфаньюань*** не спешил.
Любопытную весть получил посланник Измайлов накануне отъезда. Он в своем дневнике назвал ее «Для мемории письмо ис Трибуналу иностранных дел». Оно было длинновато, то письмо, но они с Лангом читали да перечитывали один из его пунктов, где было написано следующее:
«...В прошлом году посланным из Пекина войскам их в Бухарах город Турфан, которым завладел было контайша, паки им отдался, и в середину контайшина кочевья вошли и многие тысячи джунгар в плен побрали. У реки, где кочует урянха, со сто человек построили было острог, о чем писано было к сибирскому губернатору Гагарину, что такого строения прежде не бывало. И для того острог разорен и люди выведены. Река Ангара в стороне Росийской погранишная, которой дале к их стороне после мирных договоров построены вновь городы Амукан, Селенгинской, Удинской, Нерчинской и от времени до времени к их границам приближаются.
Також по Иртышу у соляного озера в разных местах ставят крепости. Ныне война с контайшою приходит ко окончанию, и для того на Иртыше крепость китайцы построят и войсками своими наполнят.»
Измайлов, озираясь по сторонам, — все ли ширмы задернуты — шипел на ухо Лангу:
— Как же легко они врут! Те города на нашей земле! И Абакан, и Удинск, и Нерчинск. С каких пор Ангара стала погранишной?
— Капитан. Не изволь волноваться. — успокаивал секретарь посольства Измайлова. — В китайской дипломатии ложь — первый козырь.
В последний день пребывания в Пекине Измайлов передал торговому агенту Лангу ключ к цифирной тайнописи. Так было условлено в Петербурге с канцлером Головкиным.

Обода высоких колес китайской повозки, облепленные мягким снегом, мелькали за прозрачной шторкой оконца на уровне плеч Ланга и он поглядывал из непривычной кибитки вдаль, слушая размеренное покряхтывание колес, осей и всего остова повозки, катившейся в императорский загородный дворец в Ехоле. Южноманьчжурская сторона, укрытая ранним зазимком, раскрывалась перед шведом своими красотами, совместимыми может быть только здесь с охраняемой тишиной. На каждом
ли* императорский караул вырастал, будто изваяние из снега, и медленно исчезал за окном, чтобы появиться снова и снова. «Густы верстовые столбики в Китае», — иронизировал про себя Ланг. Караульный ряд придорожный знал — торговый агент русского царя приглашен самим императором.

Ох, как был рад выбраться за город Лоренц Ланг. Ему надоели в Пекине ежедневные хождения по мелким чиновникам Люфаньюаня и дорога ежедневная, от которой нельзя было отклониться. Он уже узнавал каждую черепицу на том ежедневном пути. А здесь рядом с веткой маньчжурской сосны, непобедимо зеленой, пылает — не гаснет лист красного китайского клена и все будто торжествует по какому-то неведомому небесному событию.
Ланг не находил в здешнем пейзаже отзвуков своему российскому бытованью в Петергофе, он не находил здесь даже и отдаленной переклички со своим шведским детством. Глаз его отмечал только однообразные очертания пригородных павильонов и редких пагод на дальних склонах гор, хотя и выстроены были пагоды с тяготением к китайскому равновесию между природой и домом.
По дороге в Ехоль Ланг понял — чего ему не хватало в пыльном Пекине.
Снега ему не хватало. А воображение могло преобразить любой извив речной долины в скандинавскую шхеру, затопленную туманом. Но иная, не северная линия леса на гребнях сопок отрисовывала на фоне неба их пологопокатые тела с утесистыми вершинками, торчащими будто зубья дракона. Долины речные, по которым струилась дорога, наполняли свои укромные повороты невесомой дымкой, обещая еще большую потаенность и сосредоточенность природы на самой себе и ее равнодушное взирание на дела человеческие.
Мир за окном лежал чист и свеж, будто легендарный Паньгу только что закончил отделение неба от земли и уже зажигал на молочно-синеватом куполе небосвода золото первых звезд. Вчера один из придворных сановников, приставленный к миссии Ланга, рассказал ему этот красивый китайский миф в зимнем саду у вишни с облетевшей листвой. Паньгу извлекли из небесного хаоса волшебные силы ян и инь. И он восемнадцать тысяч лет терпеливо трудился с молотком и долотом, высекая из бесформенного мрака мир равновесия, где всякая малость согласна с великим, но великое без малости уже не является таковым.
«Красив был вчерашний день... И сегодня красив — будто мне презент маньчжурский поднесен — дорога в холмах» — подумал агент Ланг, но тут же вспомнил русскую поговорку: «Не суди дня прежде вечера».
А вечером Ланг узнал, что император пригласил его только отдохнуть в новом дворце, честь оказал. Но все разговоры с русским торговым агентом будет вести церемониймейстер. Не больно-то деликатные речи повел тот мандарин придворный с первого же разговора, хотя и ссылался на желания богдыхана. Он, богдыхан, хотел бы отправить четырех чиновников своих в Селенгинск.
— Для какого дела? — полюбопытствовал Ланг. — Разве я решаю возможность их отправления?
— Они по поручению императора должны пересечь Байкальское море до вершины речки Окки. А далее следовать к горе Сансан-камин. Так ее называют монголы.
— Но там по притокам Ангары стоят русские остроги. Зачем мандаринам наши земли смотреть?
— Агент орос-
гуйцзы* оставлен в Пекине для дел между государствами. И агент должен выдать паспорт нашим путникам, снаряженным смотреть особенный каменный идол, которому поклонялся Тамерлан. Он приносил у того камня жертвы. Идол обладает чудотворными свойствами и потому император просит привезти тот камень в Пекин.
— Но я не имею права выдавать такие паспорта. Это выполняет коллегия иностранных дел по указу нашего государя, — отбивался Ланг от настойчивого мандарина. — Меж нами нет такого учреждения — давать паспорта. Если я его выдам — он не будет иметь силы, ведь ваш император пока не принял нашей верющей грамоты.
— Это не важно для воли императора. Он хотел бы получить камень Тамерлана. Но сперва надо его найти и описать. Агент Ланг почтен приемом во дворце императора. Вам оказали высокую честь. Я доложу императору о вашей неготовности достойно ответить на такую честь.
Ланг тревожно провел весь следующий день в благоухании дворцовых апартаментов Канси. Наконец, под вечер снова пришел церемониймейстер.
— Оказывается, император договорился о выходе четырех мандаринов к идолу с посланником Измайловым. Он обещал такое от русского императора.
— Надо послать запрос и наш государь разрешит, — попытался оттянуть решение Ланг.
— Это долгий путь. И если вы будете отговариваться дать нашим путникам свидетельства, то императорский двор будет отказывать вам. Ведь не все ваши просьбы здесь выполнены...
Ланг продержался еще день, отказываясь дать свидетельство на право перехода границы и на дальнейшее путешествие к идолу Тамерлана. Но, как он отписал в своей реляции к царю-Петру: «...по непрестанному домогательству я принужден был такое свидельство от себя дать...»
И четыре мандарина со свеженьким документом загородный дворец в Ехоле спешно покинули.
Покинул Ехоль и русский агент Ланг.
В Пекине он наведался к иезуитскому патеру, с которым у него завязались отношения еще в первый визит. Ланг поведал ему о домогательствах в Ехоле.
— Разве Тамерлан исповедовал буддизм? — удивился патер. — Наши миссионеры описывали его как ревностного мусульманина.
— Не знаю — ответил русский агент. — В Петербурге мне инструкций о Тамерлане не давали.
— Мандарины отправились за камнем или с камнями?
— Я не имел возможности видеть их поклажу, ваше преподобие.
— Тогда слушайте, какой злой курьез они с вами разыграли. Они готовятся к переговорам о проведении границ.
— И наш двор к таким переговорам готовится.
— Но они готовятся хитрее вас. На то время, когда переговоры уже начнутся, на вашей территории будут стоять камни с китайскими иероглифами. Я видел, как такие камни отправляли в Монголию. Кстати, те четверо, что уехали, приглашали меня в эту поездку, но я не отважился участвовать в таком риске.
— Спасибо, ваше преподобие. Вы настоящий просветитель, — поблагодарил Ланг иезуита и ушел к албазинцам на подворье церкви Святого Николы. Здесь он, никого не опасаясь, расположился в маленькой келейке ключаря и достал книжечку с цифирным письмом. Долго двигал шифровальную линейку по листкам книжечки и получилось не очень длинное и простое письмо в Петербург о том, что купцам русским товары для пекинского торга лучше покупать на Ангаре и везти их обычным путем через Селенгинск. В особой цене здесь соболя из Саянских гор.
Ланг передал свое невинное письмецо служителям русской духовной миссии в Пекине и попросил наискорейше переправить его в Селенгинск, а там ему ума придадут.
Но еще прежде шифрованного письма Ланга и много опережая его, повезли в Тобольск доношение губернатору сибирскому из Нерчинской приказной избы. Приказчик сообщал, что тунгус-соболятник Даурчикан посылал своих сородичей в Нерчинск, чтобы сообщить о появлении в тайге богдойцев-маньчжур. Охотник поведал приказчику: «А на тех де местах у них, богдойцев, ныне и межа поставлена, и ту межу они, тунгусы, видели — на Курче-Манчутае складен каменный как столб, да и письмо на том месте подписано». Соглядатай богдойцев сообщал, что отряд маньчжурский двинулся вниз по Онону до устья реки Борзи. Тунгусы-соболятники утверждали — путь отряда иноземного можно проследить по надписям на камнях...
Письмо из Нерчинска достигло Тобольска и губернатор Черкасский спешно отправил его в Петербург в коллегию иностранных дел. Его более насторожило то письмо, что прислал из Пекина Измайлов насчет намерения Поднебесной поставить крепость на Иртыше и наполнить ее китайским войском.
Молодой губернатор, по-старчески покряхтывая, расхаживал по кабинету: «Да, Матвей Петрович. Почти десяток лет ты здесь правил, а насчет русского рубежа ни с Поднебесной, ни с Джунгарским ханством так и не договорился. А все хвастал — мне сам богдыхан промемории шлет...»

* * *
В те дни, когда посланник Измайлов пил водку с заргучеем Тулишинем на пограничном посту под Селенгинском и жег бамбук в честь тезоименитства Петра Алексеевича, отряд Лихарева остановился на несколько дней у новопоставленной Семипалатинской крепости. Обилие воинского народу крепость вместить не могла да и не было надобности менять летнее небо на тесовую крышу. Почти на полверсты растянулось по берегу временное становище, где казаки и драгуны-новики прямо у дощаников жгли костры и обихаживали себя перед тем как двинуться выше по реке. Не оружием и не амуницией в отряде были заняты только два человека — геодезисты Иван Захаров и Петр Чичагов да десяток человек из их команды. Каждое утро бережно, как некую ценность, извлекали они из ящика свой инструмент и утверждали его на треноге, снимая на карту инструментально подробности берегового рельефа рядом с крепостью.
Балабоны-казаки, пока геодезисты работали поблизости, задористо покрикивали ученым мужикам:
— Эй, гидезия! Чаво углядел в свои стеклышки? Там в сквозильце не видно ли — где контайша ходит?
Другой, позубастей, подначивал:
— Чаво треногу попусту растопырили? На ей, ой как ловко, можно котелок подвесить да кашу сварить. Дровец, дровец не забудьте под треногу подбросить.
Черный чад стелился над кострами, где в котлах побулькивала густая смола. Постукивали киянки — мужики конопатили щели и проливали тягучей черной струйкой прохудившиеся швы.
Лихарев на беззлобное веселье не цыкал. Он знал — солдату в походе надо пар в забаву сбросить. Он вместе с Прокофием Ступиным и плотничным мастером обходил дощаники — отбирали те, что понадежнее. Закончив свой ход инспекторский, офицеры присели отдохнуть у крайнего судна. Выше Иртыш виднелся двумя рукавами и завтра им предстояло решить — левым или правым рукавом двинется их речная флотилия. Припас съестной и воинский осадил дощаники почти до боевой доски по кромке бортов.
— Знаешь, что я думаю, Иван Михайлович, — высказал свое мнение Ступин. — На дощаниках мы до Зайсана дойдем, может и по озеру они годны. Но вот выше — по Черному Иртышу — сомнения есть. Пойдет ли там такая тяжелая посудина. Надо бы нам часть поклажи на
зайсанки* грузить, и, может быть, из озера придется идти токмо малыми лодками.
— Тебе видней. Ты здесь у себя дома.
В первый же день они осмотрели крепость и Ступин ревностно следил за тем, как оценивает преображенец его детище — Прокофий распоряжался в Семипалатинской от закладки первого венца до водружения кованых орлов над главной башней. Он еще мало был знаком с Лихаревым и у каждого из них был свой воинский опыт.
Лихарев спросил:
— Кто место для крепости выбирал?
— Зюнгорцы. С ними и князь Гагарин советывался.
— Как? Прямо так и спрашивал — где крепость поставить?
— Нет. Он спрашивал — где им в пути на Иртыше обережа от киргиз-кайсаков нужна. Торговая дорога здесь. Плавешь через реку здесь не только русской молитвой обетован. Тут при удачной переправе и ламские попы свою молитву правили. Вон они — развалины кумирен ламских.
— Точно ламских?
— Кайсаки таких не строят, — ответил Ступин.
Лихарев вдруг спросил сибиряка:
— Хорошо ли ты здесь с Бухольцем сошелся?
— Мало было у нас перекрестков. В Тобольском только. Мимоходом как-то.
— Как выходить ему — чувствовал ли ты, что он дойдет до цели? Или обреченно шел?
— Как знать... Не петушился. Но попервости, пока в обстояние зюнгорское не попал, бодрой был. Там, в Ямышеве, видно и скис. Но все же Омскую-то заложил.
— Да, пожалуй, Омская его и спасла — там, в Сенате, как дело его с Гагариным разбиралось. Не будь ее — под воинский артикул попал бы.
— А ты о нем так жалеючи говоришь, Иван Михайлович. Ты что — в дружбе с ним давней?
— Дружба-не дружба, а коли вместе одну крепость брали, то считай — одно крещение приняли в молодости.
— Какую крепость?
— Шлиссельбург. Он со своими в одну брешь, а мы, семеновцы, в другую. Знаешь, что я думаю здесь, в Сибири, издалека на те баталии оглядываясь. Мы там уже два десятка лет либо в открытых полевых баталиях деремся, либо крепости штурмуем. А вот чему Иван Бухольц там не обучился — так это обороне. Можно, можно было, я думаю, и в Ямышеве иной ход противостоянию найти.
«Посмотрим — как ты его выше по реке найдешь, коль таковое случится», — про себя подумал Ступин, но вслух сказал другое:
— Что Бухольц? Он мог и в крепости отсидеться, знаючи — Тобольск его в беде не бросит. А вот каково здесь было первым русским казакам, когда ни тебе Тюмени, ни Тобольска нет еще, а ты один на один со своей ватагой супротив всей Сибири. Ермаку каково было? — раздумчиво, и видимо не в первый раз, задал, будто сам себе, вопрос полковник Ступин.
— Тут и думать нечего — каково? — без поиска ответил Лихарев. — Ермак пришел сюда с огненным боем. Тем и взял. Тут у вас ружьем дело решается. Сибирь берет тот, у кого пуля дальше бьет.
— Нет, Иван Михалыч. Думаешь, спроста татаришки его зауважали? Нет, даже и не татаришки. Вон недалече отсель — дней восемь ходу, может десять — будет город старый. Аблай-тайша ставку там свою имел. Так, Аблай — это не татаришки. Это зюнгорцы. Он над всем кочевьем сибирским гордость держал. Но и он, Аблай, попросил Тобольск, чтоб ему кольчугу ермакову подарили. То не кольчугу он просил. Дух воинский ермаковский ему для всадников при войске держать хотелось.
— И что? Отвезли тоболяки кольчугу? — Лихарев не знал этого предания да и не мог знать.
— Как же! Свезли. Байков, как в Китай пошел Иртышом, так и свез по спопутью.
— Погодь, погодь. Мне про Байкова Бухольц что-то рассказывал. Когда он в Китай ходил?
— Коли по новолетью числить, то ... — Ступин пошевелил губами, отнимая в уме дни сегодняшние от дней сотворенья мира, и назвал: — В одна тысяча шестьсот пятьдесят четвертом.
— Эге-э, — протянул Лихарев, поразмыслив. — То год в нашей фамилии приметный. Когда здесь Байков с Аблай-тайшой встречался, мой дед ходил к Украйне да и письмо оттуда привез, в коем хохлы просили: спасите, братья, ридну матку Украину от ляхов поганых.
— Да кабы они, хохлы, атаманы-гетманы меж собой не вздорились да ляховским жидам-арендарям не продавались, то и спасать их дела бы не было. Так вот говорил здесь мазепинский полковник Новицкий. Дошло до него в Сибири озаренье, — усмехнулся Ступин. — Многие хохлы здесь в Сибири, в кожухи потерханые кутаясь, прозрели: атаманщина да раздор — до единого добра не дорога! Что ни атаман — то и народу вор.
— Только ли у них так, — усмехнулся Лихарев. — А твой Ермак. Он что — не вор? Ну, там в России. Вор. Это он здесь, в Сибири герой.
— Одноконечно — герой. Народ что — дурак про каво песни складывать. И про Ермака песню поет. Теперь вот про Гагарина запел. Гагарин, он получается тоже — здесь герой, а там у вас в России — вор.
— Не туда ты лозу завиваешь, Прокофий. Вор — он хоть в Москве, хоть в Лукоморье вор. А что за песня-то?
— Похоже ты в кабаки наши тобольские не захаживал.
— Офицеру зазорно.
— Не зазорно послушать, о чем там поют. Верно, сброд там всякий залихватский гуляет. Я какой-то отрывок только разобрал однажды. Ага, вот. Как по речке по реке тут пятьдесят стружков плывут. А на всяком на стружечке по пятьсот человек. Они едут в весла бьют, сами песенки поют, разговоры говорят, князь Гагарина бранят. Заедает князь Гагарин наше жалованье...
— Дозаедался. Аж до отрыжки, — ехидно утвердил Лихарев. — Ты дальше песню запомнил?
— Нет. Что-то там про дворец гагаринский, про потолочек хрустальный, про кроватушку каку-то чудную...
— Да-да. Теперь ему застеклили потолочек. И кроватка у него пречудесная — на досках спину выпрямляет. Ну, давай песню дале — коли помнишь.
— Там про мечтанье как-то... Как на этой на кроватушке сам Гагарин-князь лежит, сам Гагарин-князь лежит, таки речи говорит: уж и дай, боже, пожить, во Сибири послужить... Не помню дальше, — махнул рукой Ступин.
В это время от стены крепостной донесся шум, гвалт, хохот.
— Айда-ка туда, — поднялся Лихарев. — Послужил Гагарин, теперь наш черед во Сибири послужить. Чево они там взгуртились, ермаки наши?
У земляного вала столпившийся народ разглядывал начало чичаговского плана, где уже нарисовалась и сама крепость, и часть берега, и сопки окрестные.
Из новоприбранных солдат нахальством своим особо выделялся попавший-таки в отряд ухорез тобольский Раздуй Кадило. Никто не звал его по имени. Назвище от него и здесь не отлипало.
Он подъелдыкивал геодезиста Чичагова.
— Там — дале, сказывают, таки горы пойдут, таки горы, что никаким твоим сквозильцем не измерить. И тесинки твоей рябенькой, с цифиркой, не хватит. Че она у тя така коротка?
— Хватит и сквозильца, и мерильца на любые горы.
— Ты мне табун давай, табун давай высматривай калмыцкий. В сквозильце далеко видать, — не унимался Кадило. — Люблю я табуны конские.
— Да тебе, такому забубене, не лошадей, а лягушек на лугу пасти, — осаживал ухореза Чичагов. — Я тебя завтра к лягушкам командиром приставлю. Складно квакаешь.
Кадило вдруг озлобился:
— Экий ты мастак нашелся. Мастак — лаптем хрен на песке рисовать. Тут и сквозильце не надо. Хрен стреноженный.
— Ты мой субтильный струмент не трожь. Он деликатность любит. Способный прибор. Хошь — я с его помощью каждый твой прыщ с морды на бумагу перенесу. Выйдет — топография морды. Да боюсь во всем отряде человека такого не найдется, какой бы эту топографию от твоей жопы отличил...
— А ты, случаем, не хошь опосля кулеша хрен мой в прикуску спробовать? А? Гидезист!— похлопал себя по штанам Кадило.
Чем бы кончился этот задор словесный — Бог знает, но, слушавший из-за спины конец разговора, майор Лихарев сказал внятно:
— Солдат, Кадило!
Тот лениво поднялся с земли.
— Ну, я...
— По артикулу! — гаркнул Лихарев.
— Рядовой Кадило, господин майор.
— Видишь у берега тальник?
Кадило повертел головой.
— Вижу, господин майор.
— Сей же час наломаешь прутьев. И ко мне.
— Зачем? — раззявил рот недоуменно ухорез.
— Исполняй,— скомандовал Лихарев.
— Тальник на том берегу, я плавать не умею.
— Солдат должен все уметь. А не умеешь — сейчас — учить стану.— Лихарев выхватил шпагу и легонько хлестнул ею, как прутом, солдата по лодыжкам. — Выполнять.
Кадило отбежал малость и обернулся:
— А дозвольте на этом берегу наломать?
— Мне один хрен — с какого берега лоза по твоей спине загуляет, — хладнокровно разрешил майор, огляделся и распорядился: — Всех сержантов и капралов ко мне.
Они ушли с полковником Ступиным в крепостную хоромину к коменданту и Лихарев спросил:
— Прокофий, кто у тебя прошлый год до Зайсана ходил?
— Урусова я посылал. Я-то оставался на устье Ульбы. Там уж начат малый острожек. Придем — увидишь.
— Урусов здесь?
— В крепости.
— Вот он и поведет нас выше. Скажи коментанту — я его забираю.

* * *
Иртышский плавеж притих на ночь. Только часовые на постах у крайних костров подкармливали огонь сушняком, вглядываясь в темь ночную, и зачарованно отвлекались от дневных забот, глядя на причуды соединения речной волны и краткой жизни пламени. Иртыш, широкотелый и равнодушный к происходившему на его берегах, вслушивался в шум своего ночного бега. Не в первый раз сходилось здесь столько кочевого народу, но впервые за всю долгую свою судьбу он почувствовал, как встречь его течению движется столь много тяжелых лодок, расклинивающих, разделяющих его поток. Он, не в силах смыть, выбросить на берег эти смоленые клинья, обтекал их и завивался за кормой воронками, а миг спустя уж и следа лодок на воде не видно было. Иртыш знал: постоят-постоят на его берегу становища временные, да и смоет он в половодье следы костров, соблюдая привычную чистоту галечных отмелей и песчаных бичевников.
Но вот уже вторую весну, невдалеке от ламских строений, стояла не досягаемая половодью крепость и люди из нее, похоже, уходить не собираются. Но видывал в свои веки Иртыш, как сшибались у тех ламских палат две волны всадников и он смывал после сшибки одинаково кровь и победителей, и побежденных. Надолго ли здесь затишье? Не окрасится ли его волна в очередной раз кровью? Не придется ли ему омывать обагреные лица и тела сих неразумных, не поделивших его берега?

...Чуть ли не на версту растянулись по реке лихаревские дощаники. Сноровисто и ходко взрезывали встречную волну ертаульные зайсанки. Редкоточием подвижным то видимым, то исчезающим в разлогах оврагов, шли верховые дозоры, соединяясь с основной силой только на ночевку. Перед пятым ночлегом, когда уже стали видны по берегам отрожки и гребешки хребтов, Лихарев переглянулся со Ступиным:
— Ну вот и горы свои зубы показывают, Прокофий, как выше будет? Пороги высокие есть?
— Нет, господин майор. Шивера встречаются, а так, чтоб Иртыш со ступени на ступеньку — так он здесь не сливается. До самого озера ход лодкам вольный. Да и там по озеру — само собой для дощаников подходяще.
В тот самый разговор и встрял вернувшийся из берегового разъезда взъерошенный Раздуй Кадило:
— Господин майор! Пошто урядник меня за хвост держит? Я гляжу — там, чуть дале от берега, вроде как город какой-то стоит. Да в сутеми уже было, я хотел поближе, а он: «Там тебя и ждет веревка калмыцкая, горожанин».
— Ох, Кадило. Видно зря я отменил тебе розги за насмешки над Чичаговым. Ты почему неслух такой. Да и в наш разговор не по артикулу лезешь. Здесь, — он указал на полковника Ступина, — коня куют, а жаба ногу подставляет...
— Да не жаба я, — обиделся Кадило. — Но истино видел — город стоит. Башни там...
— Далеко?
— Рысью за час обернемся.
— До утра твой город потерпит, — отодвинул Лихарев досужий разговор и ушел со Ступиным в свою палатку. Надо было обсудить письмо к контайше, поскольку на первое, отправленное с десятком казаков, все еще не было ответа.
Утром, еще и габоист не заиграл зарю, Раздуй Кадило уже топтался у палатки майора. Лихарев, отмахнувшись от кашевара, скомандовал:
— Веди, Кадило!
И они с небольшим сопровождением драгунским поднялись на левый берег. Не в долгой езде приблизились к тому месту, где мягковолнистый горизонт был взломан силуэтами башен, островершие которых оживлялось белыми легкими облаками.
— Ну, вот и бухоня нам в спину, — настраивал Лихарев на беседу рядом ехавшего тоболяка.
— Какой бухоня? — заерзал тот. — Акромя драгунов — никого.
— Ты не верти головой. Так у меня дома, в подмосковной, утренний ветер называют, — успокоил майор тоболяка. Лихарев вовсе не хотел козырнуть словечком на отличку. Он просто хотел узнать — откуда судьба вывернула ему в отряд этого Кадилу. Может, землячок. Впрочем, чего за околицу прятаться. И он спросил просто:
— Тебя все Кадилом кличут. Ты что — из церковных?
— Нет, господин майор. Моя мама с попом ни на какой соломе не ночевала. Из ямских я... Вон, вон! Впереди! Поближе, поближе к башням давай. Я ж говорил — город...
Утреннее солнце слабо грело им спины, когда всадникам открылись во всех подробностях фигурные скалы. Будто какие-то исполины от степной тоски избавляясь, сбились в тесный ряд, а где и столпились на возвышенном угорье и будто разглядывали они приближающихся людей и, склонив головы друг к другу, перешептывались еле слышно. Лихарев с командой приблизился к скалам и все замерли у подножия исполинов зачарованно. Ветер в просветах меж скал свое насвистывал, ощупывая все складочки каменных рубищ.
— Приблазнилось тебе, Кадило. Приблазнилось, — без упрека сказал Лихарев. — Да и не мудрено. Я и сам издаля эти торчки каменные за город принял.
— Сидно — будто город. А люди ушли куда-то, — не расставался со вчерашним виденьем Кадило.
— Как знать, как знать... — неопределенно отозвался майор. — Ты смекаешь — какое здесь авантажное место?
— Нет. Недомыслю — о чем ты, господин майор, — честно признался тоболяк, приравня авантажность к важности.
— А вся выгода в том, что здесь любой лазутчик невидим. Затаится меж скал и всех нас — до единого багинета, до сабли перечтет. Ты оглянись — обзор на реку какой отсюда. А ежлив со скалы!
И в самом деле — вид на Иртыш открывался широкий и подробно просматривались все его мелкие излучинки и протоки и все горбушки невысокого правого берега.
Они объехали вокруг скопища гранитных гигантов, придерживая шапки, разглядывали — че там наверху? А там только ветерок легонько пошумливал. Прохладный. Утренний.
Лихарев, не переводя коня на рысь, двинулся к лагерю. Рядом по рыжему щебню цокал подковами конь тобольского ухореза. Драгуны держались чуть поодаль.
— Господин майор, вот отматерил ты меня. А ты думаешь, я зло на Чичагова какое имею. Нет, конешно. Мне до поту занятно, аж затылок свербит — че он такое может со своим инструментом малевать на бумаге. Вот и день назад, и два — как станем лагерем, он треногу в ящик да из другова достает каку-то наклонную трубочку и начинает небо мерять. Че он такое делает? Я понять хочу, а спросить вроде зазорно. Да и повздорил я...
— Он на каждой стоянке с квадрантом замеры берет.
— Зли чего тот квадран?
— Прибор такой для определения места на земле.
— Че ж его определять? Где мы — там и место.
— Ты нынче с лагеря съедешь, а завтра забудешь — где стоял. Вот и наносит он наше местостояние на этой земле. Это ж как важно — знать свое место. Надо мысль раскинуть — достал план и все пред тобой на виду. Хоть в Тобольске, хоть в Петербурге.
— Земля-то здесь просторная. Всем места хватит, — отвлекаясь от прибора, сказал задумчиво Кадило. — Простору много, места много, да воли мало...
— Какой тебе еще воли не достает? Воровать негде?
— Нет, господин майор. На такой земле всем места хватит — и вору, и праведнику. Да над волей кнут завсегда нависает.
— А ты не воруй. Ты не рассказал — как ты в ухорезы угодил. Говоришь — сам из ямщины. Дело у тебя было. Чем прельстился — до воровства пал?
Кадило некоторое время ехал молча, а потом заговорил без подталкиванья лихаревского:
— Было. Гонял ямщину. И у Третьякова, и у Перевалова в простых ямщиках. Бегали ажно до Самаровского яма, едва не в Обь выходили. Но вот пошло — год за годом рекрутчина. Отписал меня Перевалов в рекруты. Ладно. Служу. При коне, при ружье. Че еще надо. Но вот посылка важная. Письмо до контайши везти. Повезли. Тропа в ургу к Рабтаню-тайше ис Тобольску набитая. Едем в ургу, а привезли нас на край Тургустана.
— Кто привез? — удивился Лихарев. — Ехали, ехали и вдруг — привезли!
— Кайсаки Тевке-хана нас в степи переняли. И вот сижу я в яме земляной. И год, и два сижу. Никто обо мне не печется. Жратва — абы как. На третий год слышу — пекутся! Будто в Бухару нас свезут на рабий торг. А бывальцы в тех землях байки бают промеж себя — оттуль из Бухар можно и к персюкам попасть и в Ындею тебя могут продать... Не стал я ждать, когда меня в Ындею продадут. На пятом году, как стали выводить в работы разные скотские, ушел я — счастье выпало да послужило. И пока шел домой, по-за сопками да по забокам таясь, такая злость у меня накипела. Этой злой накипью все сердце покрылось и запечаталось.
— На кайсаков злобился? — участливо спросил Лихарев.
— Нет. На власть нашу. Вышел я из полона шибко злой. Разумей сам, господин майор. Как служить надо — за тобой в любую дыру поверстальщики придут и под белы рученьки... А как запал в яму в кайсацкую али в зюнгорские улусы — так и нет тебя для власти.
— Врешь ты, однако. Власть за полон, за возврат его старается.
— Расстаралась. Служить — айда! А как выкупить из ямы — хрен с пригрузочком, чтоб не качался. Вот и сидел я там пять лет в яме. Ты думаешь — семью мою те пять лет кто кормил? Воевода, думаешь, попекся? Да хрен, а не попеченье... Обкормились. Я только шаг в родной дом под Тюменью, а он — пуст! Семья по миру пущена! И на старое, кипевшее в яме, сызнова злая накипь....
— Вернулся, так снова в службу. Так у нас у воинских, — рассудил за бывшего ямщика Лихарев.
— Нет, господин майор. Не повлекло меня под команду. Я сам собой распорядился. На тракту Сибирском кажный ям знаю. Ты вот говоришь — надо место нам определить на земле. А я свое место на тракту определил. Собрал таких же бедоблудных, как я, ухарей да и стали мы жить не с бичика, а с ножика. Купца припугнем какова — не отсыпешь из мошны — мы на тракту твоих приказчиков стренем, сами поделим. Сами отсыпем. Это и называется — жить с ножика.
— Ну-ка, ну-ка расскажи, — весело заинтересовался рассказом грабежчика Лихарев. — Хоть и худая примета — с ножа кормиться, да что ж — коли было. Как же вы — прям так и с ножом сразу к горлу купецкому? Поделись, дескать?
— Нет. Не так! Никто с ножом к ему не подступает. Мы человека добровидного из своих выделяем. Оденем его дорого. Он идет туда, где купец не шибко людьми ушастыми окружен и втихаря докладывает ему нашу просьбу.
Лихарев расхохотался и долго не мог одолеть неожиданный приступ веселья. Наконец успокоил в горле воздух и обернулся к ухарю трактовому:
— Знаешь ли — у вас в Сибири все по-царски устроено!
— Не пойму, — опешил Кадило. — Че царского-то?
— У государя теперь все на европейский манир устроено. У каждого вельможи пред кабинетом служит докладчик просьб. Любой проситель к докладчику просьб прежде всего идет. Он рекетмейстером именуется.
— А-а-а, — понял майора Кадило. — Мы тут слов таких и не слыхивали. Ну, то у вас эти местеры...
— Рекетмейстеры, — подсказал майор Лихарев.
— Да, мейстеры. Они у вас ис казны служат. А мы свои просьбы купцам сами докладываем. А уж купец решает: или он при караване будет обережу оружную содержать, али ево, коли нам отсыпет, ни одна сволочь трактовая не тронет. Мы к его саням на запятки своего ухабника поставим.
— Для чего ухабник? — не понял Лихарев воровского языка.
— Чтоб его на какой ухабине иные какие лихие люди не опрокинули. Мы его по всей дороге от Тобольскова до Верхотурья и от Тобольскова до Томскова караулить будем. Скрозь под нашим навесом пойдет. И он только тронется со своей поклажей, а впереди его с ямщиками веревка с тремя узлами поехала.
— Зачем веревка?
— Знак наш — этого не трогать, а беречь. Он уж рассчитался.
— Во какие у Матвея Петровича справные рекетмейстеры! — протянул последнее слово Лихарев.
— Что нам Гагарин, — равнодушно хмыкнул Кадило. — У него свое место. У нас — свое.
— Да, дружочек. Разместились вы тут. Всяк сверчок на своем шестке песню нашел. Ты мне еще потом чего-нито из жизни трактовой расскажешь. Ладно?
Кадило кивнул:
— А че прятаться. Ты побыл-побыл здесь да в Питербурх схлынешь. Кому там наши ямщицкие радости нужны.
Копыта лошадей зашуршали мягко. Всадники приближались по песчаной линии прибоя к лагерю.

К вечеру флотилия дощаников достигла слияния Иртыша и Ульбы и пока отряд устраивался на ночевку, Лихарев позвал Ступина:
— Давай окрестность глянем.
Выехали чуть вверх по теченью и Лихарев воскликнул:
— Гляди! Тут Иртыш в одной трубе идет. По протокам мимо стрелки его с Ульбой не прошмыгнешь. Надо приметить такое место.
— Я его еще прошлый год приметил. Да ведь наши шалаши осторогом не назовешь. Ждал я здесь с небольшим пикетом пока Урусов до Зайсана сходит. Здесь природа сама все приметила, — рассудил Ступин.
И в самом деле — река здесь, выше стрелки, шла меж утесистых берегов, будто раздвигая их силою своего неотвратимого существа: прорезать, промыть, прорвать, преодолеть любую преграду.
— С этой стрелки не токмо Иртыш можно под прицел взять. Вон и по Ульбе долина — конями повольно ходить. Отсюда и ее можно пушечным огнем запереть.
— Место это мне давно по скаскам известно, — напомнил Ступин. — Калмыков — наш тоболяк здесь ранее всех побывал. Где-то здесь по его скаскам, недалеко должен стоять монастырь Аблай-тайши. В левобережье. Там семь озер приметных...
— Там, где Байков зимовал? — спросил Лихарев.
Ступин кивнул:
— Вроде там.
— Коль недалеко — сходим, — наметил себе дело на завтрашний день Лихарев, решая — отряду нужен дневной отдых. Не шуточки — на веслах вверх по воде выгребать.
Лихарев со Ступиным без труда вышли к ламаистскому капищу и оно мало походило на уже знакомые Семь палат.
— Похоже, здесь не молельня стояла, а настоящая фортеция! — воскликнул Лихарев, приближаясь со своим разъездом к развалинам храма. Строение, видно, было задумано крепко — каменной кладки площадка возвышалась над отлогим берегом озера. Пологость прибрежная и сам склон горы до самых каменных нагромождений природных укрывал алый полог цветущего иван-чая и над этим расплеснувшимся великолепием возвышались остатки стен, торчали пеньки деревянных колонн, некогда поддерживавших кровлю всего этого грандиозного среди диких гор сооружения.
Затихшая к вечеру гладь озерная баюкала бережно чашечки белых лилий, будто уговаривая их сложить лепестки цветка на ночь. Но закат еще был далек и над дальним берегом, где нависли наклонно гранитные плиты, чудом не соскользнувшие в воду, висело в недосягаемо-небесном торжестве белое облако и вглядывалось, замерев, в свое отражение.
Офицеры и охрана бродили по развалинам, то и дело поднимая черепки посуды, обломки голубой черепицы. Кто-то из казаков крикнул, оборотясь к Лихареву из угла:
— Господин майор! Тут бумаги какие-то...
Лихарев поспешил к казаку. Хрустнул свиток пергамента. Обрывки слов на незнакомом языке никто прочитать не смог. Никто не знал того языка, на котором они были написаны во времена Аблай-тайши.
Ступин смотрел на руины, держа в руке обрывок пергамента с золочеными буквами. И поделился с Лихаревым своими раздумьями:
— Одно меня в недоумение приводит. Почему они все побросали?
— Знаешь, когда все бросают? — отозвался Лихарев. — Когда спасаться надо. Вот и кинули все и письма тоже. Шкуру спасали. — Помолчал и предположил иное. — Либо уверен был Аблай, что вернется сюда.
— Не вернулся он сюда, не вернулся. Нет, — возразил Ступин. — Промеж кайсаков и до сего дня слух жив, что они Аблая побили до разгрому полного и он удрал к сроднику своему на Волгу. Выходит — к Аюке-хану ушел.
— Стало быть он здесь все потерял, — заключил Лихарев. Оглянулся на каменную багровую оправу озерную, глянул в небо и повторил. — Все потерял. А ведь смотри — было ему что терять. Такое место грешно в запустеньи держать. Я такого приглядного места даже и у карел за Выборгом не встречал. На что там страна озерная.
Постояли, помолчали, глядя на брошенную Аблаем землю.
— Ну, будет любоваться нам. Вели казакам все грамотки подобрать. К Иртышу пора. Не главное нам — монастырь чужой. Да. Монастырь чужой, а у нас устав свой. Не забывай, Прокофий, государь указал — на Зайсане ставить крепость.
В несколько дней отряд вышел к горловине озерной, из которой вытекал Иртыш. Глядя на исток, Ступин подумал — вот Иртыш как рождается. Будто из чрева земного является человек, сразу умеющий все самое главное: и говорить в полный голос, и двигаться без помощи сторонней...
Лихарев меж тем собрал офицеров на совет:
— Так, братцы. Вы уже видели — в истоке Иртыша берег низок. Под крепость такое зыбкое место не годится. Исследуем — каковы дальше берега. Всем скопом вокруг озера обходить — долго прокружимся. Делим отряд надвое. Прокофий, ты пойдешь восточным берегом, я — вдоль западного. Урусов, ты здесь подробно бывал. Какова ширина озера?
— Не более десяти верст, — ответил тоболяк.
— Значит, потеряться негде. Сходимся на том месте, где Иртыш втекает в озеро. Урусов, там хоть горки приметные какие есть?
— Зайсан весь такой низкоберегий и приболоченый.
— А горы настоящие от берега далече отстоят?
— Не выходили мы к горам. По окаему будто намек некий виднеется. Там, господин майор, горы пойдут правобережьем Верхнего Иртыша. Его еще Черным называют.
— Ладно. Выйдем к Черному Иртышу, там и решим — какие препозиции выбирать.
Отряд вышел на озерную воду и будто подкова живая надвое разломилась — каждая часть двинулась в свою сторону. Повеселели мужики на гребях — озерная вода показалась легко одолеваемой. Это не то, что против иртышской волны встречной выгребать.
...К устью Черного Иртыша вышли не в один час и не в один день, а пришлось Ступину ждать — когда подоспеет Лихарев. Ему досталась большая дуга пути. Ступин со своими людьми стоял на устье одной протоки, а Лихарев — на устье другой. И каждый считал — отряд должен соединиться здесь.
Так бы и стояли, радуясь обильной рыбе, но Лихарев пал в зайсанку вместе с Урусовым и злыми ударами весел гребцы погнали лодку к востоку.
— Прокофий! — заорал майор, поминая и бога и маму. — Мы сюда рыбачить пришли или!..
Зайсанский камыш покачивался чутко на малейший ветерок. Запустенье людское простиралось через шелестящую береговую кайму на солончаковую степь, на мелкие сопки и дальше, дальше. Казалось, до бесконечности иди и не встретишь никого, разве что распугаешь быстроногих дроф да в небе приметишь беркута — востроглазого соглядатая.
Но даже и беркут не видел, как вдоль зайсанского берега, следуя за русскими лодками, пробирался одинокий джунгарский дозорщик
Хулгана*.
И когда отряд пошел Черным Иртышом, Хулгана добрался до ближайшей кочевки и взлетел в седло.
Кроша солончаковые такыры, сминая серебристый тамариск и колючий чигиль, безостановочно гнал коня дозорный Хулгана к берегу озера Улюнгур, где под крылом протяжного бархана в урочище Мукуртай стояли кольцом широким белые кибитки — хуре сына Великого хунтайджи Галдан-Церена. На исходе второго дня конь дозорщика еле переставлял ноги да и сам Хулгана, увидев первую кибитку, только и успел выговорить:
Ахлач**! Урусы пошли вверх...
— Много?
Хулгана молча кивнул и сполз на землю.
Его унесли в кибитку, отпоили кумысом и только тогда он смог договорить:
— Идет сорок больших лодок. Идут третий день.
Весть эта была тут же унесена свежими всадниками к дворцовому шатру Галдан Церена.
Сын контайши Галдан знал — русские на нижнем Иртыше уже несколько дней. Они, по доношениям лазутчиков, собираются ставить крепость на озере. Новостью для Галдана было решение русских пойти Иртышом Черным.
И еще много чего знал сын верховного правителя Джунгарии.
В конце прошлого года, когда кочевые улусы скатывались с горных пастбищ и переходили на зимние кочевки, он был в отцовском
гере*— туда доставили русского посланника с письмом из Тобольска. Отец не встал при появлении посланника, не снял шапки и не принял грамотку русскую из рук гонца. Старший брат Галдана вырвал у русского грамотку и кинул ее, не читая, на ковер и она валялась там, пока русскому разрешали быть возле контайши.
...Русское письмо тогда перевели только через десять дней.
А теперь весть о том, что русские вышли вверх на Кара-
Иртыс** возымела мгновенное действие. Сорок всадников от дворцовой белой кибитки Галдана разлетелись на четыре ветра. На концах копий у каждого трепетал знак войны.
Степные птицы кружили над кочевой ставкой тайши Галдана и видели, как за три зари выросла и закипела подвижная кайма вокруг главного шатра. И это кипенье напоминало им, птицам, то, как они сами, сбиваясь в стаю, кружат, кружат, а потом по клекоту вожака вдруг все разом устремляются в одном направлении.
Там, на земле, стая, кружившая поблизости от сине-зеленого раздолья озера Улюнгур, пошла в сторону восхода солнца и красноватые берега озера к полудню совсем опустели. Извиваясь широкой бесформенной полосой, с краями все время меняющимися, лавина всадников двигалась к Иртышу.

Лихарев, после того, как разок другой передовые дощаники загребли в непроходимую протоку Черного Иртыша, отряд не поторапливал, а высылал на разведку шустрые зайсанки, чтобы убедиться — основным ли руслом идет отряд. Наконец надобность в этом отпала — река пошла в строгих берегах и плутать было негде. Слева скалистый берег, справа глинистый крутой откос, присыпанный галечником. На пятый день ходу Черным Иртышом Урусов, стоявший рядом с майором на носу дощаника, тронул Лихарева за локоть:
— Пожаловали долгожданные! — и кивнул в сторону обрыва. Саженях в сорока от них над левым берегом вырос редкий гребешок всадников.
Лодки шли, повинуясь размеренным ударам весел, не теряя строя. Лихарев дал знак:
— Ружье наизготовку. Без команды огня не открывать!
Гребешок над обрывом сгустился — всадники тайши Галдана подтягивались, вставали вдоль реки густой оторочкой...
— Уж какой день идем под их приглядом. Они всюду — за любым поворотом, — переглянулся Урусов с майором.
— И еще и день, и два пойдем — они нам не помеха пока, — ответил Лихарев, хотя про себя и подумал: «А для чего ж я сюда прибыл? Для катанья на лодках?»
К вечеру, разглядев почти отвесные скалы на правом берегу, под которыми широкой полосой лег просторный бичевник, Лихарев скомандовал:
— К правому греби, ночевка! Ночью на скалы не полезут да и мало пока зюнгорцев здесь. Вон они — по левому берегу мечутся.
Полетела от лодки к лодке команда:
— Бей левым, табань правым!
Флотилия прижималась к месту ночевки. Задымили, запылали припасенные дрова, засуетились кашевары. Противоположный берег, утыканный замершими всадниками, молча наблюдал — что происходит в русском лагере.
Раздуй Кадило, выставленный вместе с другими тоболяками в караул, разглядывал скалы, до каждой трещинки высвеченные заходящим солнцем. Иртыш широко и ровно шумел за спиной, наполняя вечернюю долину естеством своей силы и невозмутимости.
Она, эта сила, какими-то перетоками попадала в жилы бывшего ямщика и он чувствовал себя в непривычной местности так, как будто уже когда-то бывал здесь, но вот подзабыл малость — где какой поворот реки, где какие скалы высятся.
— Ребятки, я чуток поднимусь вон к тому камушку, — указал он на невысокий утес. — Недолго я. Вы тут без меня ущербу и не заметите, — и он полез наверх, осыпая сапогом пыль и щебенку. До самого верха однако ж ему добраться не удалось, он попал на скалу-отросток, а главная скала, где трепетало что-то непонятное, так и осталась недосягаемой. Но различимее стали видны камни пестрые, набросанные на тупой зуб утеса и торчащие прутья, унизанные разноцветными обрывками ткани. Но ярче всего выступала основа всего этого странного нагромождения — серая щербинистая, будто битая оспой, скала, покрытая ярко-красным лишайником. Пятна его, похожие на потоки, вьевшись в тело скалы от макушки и до пят, кроваво горели на закатном солнце и тоболяк, захваченный зрелищем, даже приоткрыл рот, любуясь картиной дикой и невиданной. Он просидел на своем наблюдательном месте почти до полной темноты и увидел, как наверх скопища камней и ленточек опустился ворон-пустынник. Скала из ярко-красной уже превратилась в багрово-сизую до синевы глыбу и тулово ворона слилось с ней воедино. Кадило заспешил к своим.
— И вот, братцы, что я там разглядел, — поделился он с другими караульными. — Там, на скале, гнездо пречудное и ворон в ем. Ворон тоже чудной — какими-то тряпками ветки увесил, а сам камень под гнездом кровью обтек до самого низу, почти до реки. Будто ворон туда каво живова носит и там, наверху, кровь из жертвы своей выпускает.
— Че мелешь! Че мелешь! — усмехнулся старослужилый казак, не однажды ходивший по джунгарским тропам вместе с Чередовым в посольских выездах. — То не ворон натаскал тряпочек. То зюнгорцы на свое моленное место приходят.
— Они че — летают? Зюнгорцы твои... Там же круча!
— Не мои и не летают. На скалу с правого берега ход есть. Место у них здесь святое. А мы снизу смотрим и думается — ой как недоступно торчит. Берег этот у них обжитой и кочевок у них, Бог знает, сколь на правобережье. А ты — ворон, ворон!
— Не знаю, не ведаю, — пораскачивался у костра Кадило, опираясь на ружье. — Я глядел-глядел на этот красный камень и хошь — не хошь, а навеялось — на большую кровь мы Черным Иртышом идем. Камень красный — предвестье нам.

Но большой крови не пролилось.
На следующий день, только флотилия вышла к стрежню реки, левый берег брызнул сперва одиночными стрелами, а затем и ружейные выстрелы раздались.
Лихарев оглянулся на идущие следом дощаники и усмехнулся:
— Ну, коли вы ощетинились, то сейчас вы будете у меня альманду танцевать. Кавалеры хреновы в седлах. Пушкари! Товсь! — и как увидел, что по всем дощаникам зашустрила прислуга артиллерийская, скомандовал. — Пли!
Залп вышел нестройным, но и его было достаточно, чтобы сдуть с берега всадников. Лихарев выждал, когда берег снова обрастет кочевым воинством и скомандовал зарядить потяжелее и отсек выстрелами всадников, спустившихся было к воде. Конники заметались под обрывом по бичевнику. Флотилия тянулась по реке почти на полверсты и всюду зюнгорцы попадали под ружейный огонь. Уцелевшие, побросав коней, карабкались по обрыву наверх к своим, — туда, где выстрелом с воды не достать.
Перестрелка произошла на двенадцатый день хода Черным Иртышом. Ночь прошла тревожно и настороженно. Перекликались то и дело часовые, расчеты у пушек подремывали, но костры рядом с ними пылали хоть и невысоко, но не потухая.
Лихарев собрал совет — как дальше быть. Ступин рассудил — выше будет труднее идти и не потому, что зюнгорцы по берегам нависли, нет. Иртыш выше станет мельче. Дощаники тяжелы и сядут на обмелелые галечниковые места и ... ходу не будет.
— Утро покажет, — решил Лихарев. — Идем выше, либо... Либо пойдем берегом. Пушки дорогу разгородят.
Разгораживать дорогу не пришлось.
Утром караульные недоуменно запереглядывались:
— Ты посмотри! Ни одного малахая над обрывом. Ушли, что ль?
Не ушли, но отодвинулись.
Спозаранку на левом берегу появился всадник с копьем. На нем моталась какая-то тряпица. Конник размахивал копьем так, как машут шестом на голубятне и орал, приложив ладонь ко рту:
— Урус! Переговариваца давай!
Лихарев скомандовал:
— Толмача на берег! Главное — чего захотели и на каких условиях.
Толмач вернулся через полчаса и пересказал, что тайша Галдан недоволен — русские убили пятерых его людей и нескольких ранили. Но он не хотел воевать, а только остановить хотел и узнать — для чего и зачем столько лодок и столько людей пришло?
— Давно бы так, а лучше бы — сразу так, — удовлетворенно ударил по колену ладонью Лихарев. — Давай лодку. Со мной толмач и рота для почету с трубами. Поймут, поди-ка, что с одной ротой воевать против них не ходят.
На берег вышли под звуки гобоя. Зюнгорские лошади заперебирали ногами, затанцевали на месте — такую музыку они слышали впервые.
Джунгарский тайша обставил место переговорное на свой лад. И кибитку белую выставил и кошмами укрыл щебенистую землю. Но Лихарев передал свою благодарность за приглашение в кибитку и предложил:
— По мне лучше потолка войлочного — небо. Чем не кибитка — небо! Одно на всех. Под небом и откроем — для какого случая мы здесь.
Обменялись приветами и Галдан тут же высказался, что он и не собирался воеваться с русскими, но великий хунтайджи распорядился узнать — зачем пришли русские? Лихарев изложил просто:
— Да и мы тоже здесь не по своей воле, а по указу государя нашего. Указано мне, — Лихарев достал пакет с письмом, — выйти до верховий реки нашего вла-денья Иртыша и присмотреть рудокопные места. А воевать ради земли — не указано. Да и зачем земля нам? Мои кони, — Лихарев указал в сторону лодок, — травы не просят. Ты спроси, — выделил особо для толмача майор, — много ли его величество контайша в этих местах руды копает? На что получил ответ: «Люди великого хунтайджи берут руду в иных местах».
— Ну, так и пусть они берут у себя там, а мы здесь свою приищем. И за то будет обереженье народу зюнгорскому от всякого притеснения.
Сказал, будто мостик через пропасть перебросил.
Но тайша Галдан смотрел и думал все еще недоверчиво:
— А может быть вы пришли сюда по сговору с маньчжурами? Ваши послы в Пекине больше года гостят.
— Отвечу. Они там о торговле договариваются.
Мало-помалу тайша отмяк. Он даже улыбнулся, но горечи не таил:
— Нужна ваша защита народу великого хунтайджи. Крепко теснят наши улусы пришлые войска китайского богдыхана. Нагрянули многими тысячами, нагнали сюда, — Галдан указал рукой в полуденную сторону, — тьму монголов из Халхи. Наших братьев против нас привели. Китайских солдат нагнали и разоряют кочевья джунгарские, огнем жгут. Такая тьма воинская пришла — место для спасенья успевай искать.
Лихарев, не скрывая, обрадовался:
— Вот и потолкуем — как нам выгодно и с вашей, и с нашей стороны такое место найти да защитить его. Потолкуем.
Тайша предложил русскому начальнику и его свите обед и Лихарев согласился. А затем и ужин на русской стороне последовал. И две подковы почетного сопровождения с той и с другой стороны обнимали те незлобивые разговоры: джунгарские воины в полном боевом облачении и русские драгуны при пищалях и фузеях томились, охраняя честь переговоров.
Лихарев расспрашивал — какими дорогами выходит отсюда Галдан к городам Кульдже и Эркету, сколь дней он в пути и какой торг в тех городах вести можно русским купечеством, а Галдана больше интересовало — когда усмирит, наконец, русский правитель наглость Абулхаирхана кайсацкого, когда строго накажет Тевкехана. Слышно здесь, что разоряют они русские порубежные селенья. О царе русском спрашивал Галдан с интересом особым, уже захмелев слегка от русского угощенья:
— Много ли жен у царя вашего?
— Кругом — много. А дома одна, — расхохотался Лихарев.
Галдан вежливо улыбнулся — он понял шутку.
Лихарев, готовясь распрощаться, разыграл недоумение:
— Какой свист поднялся в воздухе, когда ваши стрелы полетели. Что это за стрелы такие особенные? Певучие какие-то. Подарили бы мне одну, а я ее государю нашему свезу.
Галдан сделал знак и один из воинов его достал из колчана стрелу. Галдан взял ее в обе руки:
— Пусть эта стрела никого не пронзит больше. Пусть возьмет ее в руки белый царь и пусть знает — она не полетит больше в русскую сторону, но пусть он запустит стрелу в небо и послушает джунгарскую песню. — При этом Галдан распорядился принести свой запасной лук и, приложив к нему стрелу, передал Лихареву.
Майор Лихарев не остался в долгу. Выходя на берег, он рисковал. Знал-видел, как густо обрастала кромка обрыва над рекой всадниками тайши Галдана. Русских вышло — горсточка. Джунгар — тьма целая. Сомнут и проглотят, как гадюка мышонка. Но пушки на дощаниках стояли при факелах, бомбардиры наизготове, а более всего укрепляло в Лихареве движенье рисковое знание — у контайши с маньчжурской стороны подпален зад, а перед ему разгорячили кайсаки. Недавно они взяли большой зюнгорский полон — отогнали тысячи три кибиток подданных контайши.
Лихарев тоже сделал знак своему адъютанту и тот подал майору продолговатый чехол. Лихарев расстегнул его и достал кремневое ружье штучного дела:
— Хорошо ты сказал, Галдан. Пусть стрела никого не убьет больше. Вот и это ружье пусть больше не стреляет с русской стороны, а послужит оно тебе на охоте. Можно хоть зверя, хоть птицу бить — я его сам опробовал. Прими, Галдан, и пусть тебе повезет на охоте!
И Лихарев передал зачехленное ружье тайше.
...В тот вечер ворон-пустынник долго ходил кругами над людским скопищем, но так и не дождавшись поживы, улетел ночевать на свою кроваво-красную скалу.
Дощаники развернули носы вниз по теченью. Тайша Галдан выделил сотню своих конников для проводов русского отряда и Лихарев, чтобы осмотреть не только берег Иртыша, но и глянуть на край степи, попросил с полсотни лошадей для себя. Он с Прокофием Ступиным и Урусовым ехал впереди, а сзади бок о бок, конь о конь шли драгуны с джунгарами, пытаясь время от времени ладить разговор, но кроме улыбок доверчивых, ничего в тех попытках не родилось.
Лодки шли вольной водой, слегка подгоняемые веслами, а гребцам после трудного хода вверх было отдохнуть любо-дорого: глазей, когда пот глаза не заливает, на иртышские красоты. Вот они мимо проплывают. Что ни поворот реки, то новая картина открывается. Как же раньше не замечали!
На третий день пути зайсан, возглавлявший отряд провожатых, подъехал к Лихареву:
— Урус-ахлач когда будет крепость ставить?
Лихарев улыбнулся зайсану и попросил толмача рассказать джунгару, что он выбирает место для крепости самое надежное, самое лучшее. Такое, что если даже сам богдыхан придет ее брать, то она ему не по зубам окажется.
До самого озера русский начальник такого места не приметил и, когда пришла пора спешиться и пересесть на дощаники, Лихарев прочитал на лице джунгара недоумение: «Зачем приходили урусы?» Но майор успокоил его:
— Поставим крепость. Поставим. Раз контайша ваш сам об этом предлагает — будет крепость. Будет вам где от китайцев голову приклонить...
На том и расстались.
Весь путь от того места, где проходили переговоры с тайшой Галданом, Лихарев смотрел не на правобережье, а все вглядывался в скудную степь, лежащую то мелкими возвышениями, то протяженными песчаными гривами к закату солнца. Перед выходом к озеру он спросил Ступина:
— Прокофий. Ты здесь больше меня понимаешь. Как ты думаешь — смог бы этой степью Бухольц в Эркет выйти?
— Степью он, худо-бедно, прошел бы. Но где он столько коней взял бы? Это — насчет степи. Ходят же зюнгорцы... Но дале — сомневаюсь. Там, — Ступин махнул не в сторону верховий Иртыша, а западнее, — там же начинаются горные переходы. Там ледяные горы. Толковал я об этом с Иваном Чередовым. Он же твое письмо контайше повез из Тобольска. Не раз он хаживал через Джунгарские ворота. Чуть припоздай — в лето не попади, погоду не угадай ходовую и коней по тропам ледяным на веревках волочить приходится. Он ходил — ну, десять либо пятнадцать человек с ним. А Бухольц вышел — три тыщи следом. Вот и суди: прошел бы или не прошел.
— Да-а, — протянул Лихарев. — Беседу с Чередовым и я имел. Не пойму, почему же Гагарин не свел Бухольца с Чередовым перед началом экспедиции?
— Гагарин послал Бухольца иртышским путем. Понадеялся — река ему горы пропилила, дорога готовая. А кто ведал, что Иртыш ввеху завернул в сторону противоположную от Эркета. Гагарин думал по реке горы миновать, а там — вот он тебе, как на ладошечке, Эркет. Ты теперь сам увидел — какова она, ладошечка. По Иртышу вверх — горы снежные стоят, а к западу степь: колючка у колючки воду просит...
— Ты прав. Безводье. Лед в горах. Все против похода. Тут бы и сам Ермак не прошел.
— Что Ермак. Он в Сибири, как дома оказался. А здесь — здесь не безводье и не лед главная препона.
Ступин решительно резанул горячий воздух ладонью, держа ее будто бы над горизонтом дальним.
— Так что же по-твоему?
— А вот они — главная препона. — Ступин указал за плечо большим пальцем. — Зюнгорцы! Это им сейчас богдохан хвост прищемил. Они к нам под защиту просятся. А ну, как сила наоборот сложится и сможет контайша войско китайское побить? Тогда как он запоет?
Лихарев смотрел на сибиряка выжидательно.
— Тогда и мы им ни с крепостями, ни с приисками рудными не нужны станем. Они сами со всем разберутся. И с золотом своим, и с прочей рудой. Мы для кочевья — чужие!
Лихарев помолчал, обдумывая высказанное Ступиным. Посомневался, чуть спустя:
— Нет. Коли здесь прочно стать — и контайша не страшен. Главная наша подпора здесь — пушки и ружья. Да ты видел, как жадно смотрели на наши фузейки зюнгорцы? Когда переговоры шли...
— А то.
— Им негде свое ружье взять. Купить негде и делать его некому. Заводов нет.
Ступин хмыкнул:
— Как же! У них теперь главный мастер по ружью наш тобольский ружейник слесарь Зеленовский.
— Что он один сделает, — скептически отозвался Лихарев. — Хоть он и добрый мастер. Я его дела ружья у Гагарина с дому изъял. Ох и работа! Любованье одно! Ложе отделано костью рыбьей, вокруг казенника серебром вычеканено, травкой узор пущен. Ума не приложу — как его Гагарин проворонил. Как Зеленовский смог удрать? Да такого мастера лелеять надо. Я ружья взял — Петру Алексеичу повезу. Он любит ружья.
Ступин напомнил майору:
— Теперь уж у контайши и не один Зеленовский. Когда полон контайша на Ямыше взял, там столь же народу пропало, сколь у нас сейчас в отряде — четыре сотни. Там среди прочих и шведские люди были, да не простые солдаты, а офицеры артиллерные, на заводах швецких опытные.
— Бухольц мне о том еще в Петербурге говорил. Но что они — офицеры? Надо ж завод ставить. А преж завода — руда.
— Найдут, — кратко заключил Ступин. И повторил. — Найдут. И железо, и медь сыщется. Такими горами владеть и впустую? Нет, найдут, наплавят. Это мы здесь скороходом прошли да больше поглядывали — как бы стрела зюнгорская не просвистела в спину.
— Ну, Прокофий. Ты уж вовсе наш поход в прогулку представил. Скоро кончится прогулка.
Разговор этот завершился перед самой посадкой на дощаники, чтобы пересечь озеро и войти в Нижний Иртыш.

* * *
На устье Ульбы вышли к полудню и до вечера еще можно было пройти верст пятнадцать-двадцать, но Лихарев распорядился:
— Остановимся на дневку. Осмотреть лодки. Отдохнуть. Геодезистов ко мне.
Чичагов с Захаровым нашлись быстро.
— Давайте ваши планы.
— Те, где Ульба впадает? — спросил Чичагов.
— Нет. Весь Иртыш. Весь берег от Ульбы и до Семипалатной.
Чичагов мигом слетал к своей лодке и принес тубусы кожаные, в которых хранились планы съемки. Развернули листы на походном столе.
— Давай смотреть, Прокофий, — не глядя на Ступина, Лихарев повел острием карандаша по линии реки. — Вот мы стоим на стрелке Ульбы. Ты здесь минувшим летом к месту крепость примерял. Выбор твой — лучше нету. Я убедился. Выше Иртышом — одни скалы да осыпи к самой воде. А здесь ключевое место. Горы на ключ запрем.
— Иван Михайлович, ты ж знаешь — отсюда до Семи палат три дневных перехода. Сообщение затяжное. В случае осады — пока весть подашь...
— Обдумано и такое. Коммоникации затруднены, но дальность такая преодолима. Для того поставишь два форпоста. Тем более Долон-Карагай под Семипалатной уже стоит. А форпост на Убе ставь. День ходу до него будет. Вот и будет способ весть подать меж крепостями. Хоть вверх по Иртышу, хоть вниз.
— Место мне это не нравится. Прямо на голой гальке.— Ступин указал на чертеже острие слияния Иртыша и Ульбы. — Ты подумай — в крепости должна быть вода. Это сейчас раздолье. А ну, как осада?
— Обставишься стеной. Колодец пробьешь.
— Прижаться бы к борту долины... Там родники.
— Прижаться, чтоб тебя с верху склона стрелами наверняка выцеливать?
Ступин поджал губы и замолчал.
Лихарев еще раз примерялся взглядом к разлогу каменному, из которого выходил Иртыш, стрельнул глазом в сторону ульбинскую и утвердился:
— Вот прямо на самой стрелке и будем ставить. Тут крепости и место.
Ступин не стал более обсуждать решение майора. Обговорили только: пока нет лошадей, а лес далековато по склонам Ульбы, на первое строение разбить несколько вовсе ветхих дощаников. А как подоспеют лошади из Семи палат — брать лес повыше. Вон она сосна красная укрыла зеленой полой берега реки — сам Бог велел такую брать на стену крепостную.
Раздуй Кадило погладил смолевый борт лодки, обошел дощаник вокруг и подсунул лезвие топора под верхнюю доску обвода пониже уключин:
— Ну, браток, послужил на воде, теперь на земле послужишь... — будто уговаривая лодку, начал он вместе с другими тоболяками разбирать посудину речную, чтобы было из чего ладить амбаришко для провианта.
В перерывах между работой, которая обозначила — все, ребятки, ниже сплаву не будет, Кадило заглядывался на восточную окрестность. Сентябрь горел начальным осенним полымем по склонам двух долин. Багрово подпирал желтизну березняка лист черемуховых и тальниковых зарослей в пойме. Воздух, прозрачный при утреннем заморозке, к полудню был разогрет и будто чувствовал — прощаться с летом пора подступила. Остатнее тепло солнышко дожигает.
Кадило вспоминал унылую однообразность своих ямщицких дорог по равнинам прииртышским и тобольским. Вспомнил, какая тоска у него на душе веяла при виде обской бескрайности, когда выбегал он на своих вороных ниже Самаровского Яма. А здесь? Здесь иное. Что ни
вавилон* на реке, то новый мир, сам собой рождающий в душе удивление и желание посмотреть — а что ж дальше?
На следующий день, когда решалось — какая команда останется на Усть-Камне и выяснилось, что Кадило в нее не попадает, он подошел к Лихареву:
— Дозволь обратиться, господин майор.
— Валяй! — весело разрешил Лихарев.
— Прикажи, пожалуй, оставить меня тут. А? — простодушно открылся трактовый бывалец.
— И по ямщине скучать не будешь? И просьбы докладывать купцам не станешь? Смотри — здесь колокольцами брякать негде.
— Отколоколился. Пора место определить свое. Ты ж сам говорил — у каждого свое место на земле. Вот я и определился.
Лихарев, утвердившись — крепость начата, на нескольких лодках пошел Иртышом вниз.
Только в ноябре достиг он Тобольска, где не был с первых дней мая.

* * *
Фильшин рассчитался с кабатчиком на Варварке и вышел со своим приятелем на воздух — душно было в питейном заведении, хотелось стряхнуть с себя гвалт и чад кабака. Спутник фискала семенил рядом.
— Что ж он, князь, так мало тебе на содержанье дает? — спросил Фильшин приятеля.
— У него в доме кажная копейка алтынным гвоздем прибита, — изрек мужичонка. — Сколь служу у Гагарина, всего однова на Рожество сапогами ношеными одарил.
— Будешь получать от меня добавку к рублю княжескому, — покровительственно изрек Фильшин, тихо сунул серебряный рубль в карман приятелю и тут же попрощался:
— Давай раз в седьмицу в том же кабаке. Чарочка раз в неделю — не грех. Особо после обедни. Зайдешь?
— Зайду, — готовно отозвался спутник фискала, сжимая рубль в кармане.
И Фильшин полетел на крыльях в сторону Ямского приказа, где заседал начальник — самый главный фискал в государстве — Нестеров.
Однако ж не сразу удалось подступиться Фильшину к своему начальнику. Тот был занят диктовкой какого-то письма.
— Погоди, — отмахнулся он от Фильшина. — Письмо вот составлю. Макарову отписать надо. Ты ведь знаешь да и вся Москва знает, что Ромадановского схоронили не так давно.
— Всем ведомо, — кивнул фискал.
— А медведи его кому отданы?
— Какие медведи?
— Медведи из Преображенского. Те, какие были обучены чарочку на подносе подавать.
— А-а... Слышал.
— Вот отпишу насчет медведей — отправил я их в Петербург с двумя смотрителями. Обожди. Сперва — медведи, а ты — апосля.
Фильшин сидел молчком и завидовал. Совсем государев человек стал его начальник. Самому Макарову кабинет-секретарю письма напрямки шлет. Хоть и про медведей, но в Кабинет! Важное животное — медведь.
Нестеров выхватил готовый лист, прочитал его быстрым глазом и широко потряс над листом песочницей, подсушил чернила.
— Давай сюда. Какое дело? — подался он весь к Фильшину.
— Семья гагаринская у меня на глазу. Ну, жена, сын, свойственники дальние — все они начинают имение княжеское по людям рассовывать.
— Откуда узнал?
— У меня одна щель в заборе гагаринском на Тверской-то — истопник при дворце княжеском.
— Ну. И?
— Пошли люди разные до княгини ходить. С Алешкой в кабинете запираются. Речи ведут про именья подгородные. А во дворце икон меньше стало, особо тех, кои дорогой алмазной искрой убраны. По людям распрятывают, что ли?
— Вовремя тебе истопник попался. Эт он в наш костерок поленья подбросил. Ты его хоть малость удобрил? Нам в гагаринском дворце свой глаз, ой как важен!
— Удобрил, удобрил, — успокоил Фильшин обер-фискала.
Очень быстро отозвался этот разговор, имевший свое начало в кабаке затрапезном, и отозвался во всеуслышанье.
Указ, помещенный на самых видных местах в Москве, в Петербурге и в губернских городах, гласил: «...чтоб у бывшего сибирского губернатора князя Гагарина движимого и недвижимого ево именья, а именно дворов и поместий, и вотчин, и людей и крестьян и всяких ево пожитков, отнюдь никому ни под каким видом не покупать, и никоим вымыслы не крепить... И для ведома всякого чина людем о том публиковать листами с барабанным боем. А о публиковании оного ж его величества указу в Московскую и в Сибирскую губернии послать его величества указы».
Долетел скорехонько и до Тобольска этот грозный предостерегающий окрик.
Лихарев получил указ и осмотрелся. Никакого отдельного имения гагаринского в Тобольске нет, кроме личного имущества в казенном губернаторском доме.
Хитро устроена жизнь русского губернатора! Ничего не имея, владеет всем.
Здесь — всей Сибирью владел Матвей Петрович: от Кунгура до Камчатки.
До Камчатки, правда, руки Лихарева не дотянулись. И даже до Якутска. В то время, когда майор Лихарев проверял дела Бухольца на Иртыше и выбирал место для крепости у озера Зайсан, в Якутске вел розыск другой посланец Петра — капитан Михаил Измайлов.
Капитан петровской гвардии очень подробно исследовал жалобы якутских жителей «о многих обидах и разорениях тамошним народам от Ивана Ракитина». За четыре года правления Якутском Иван крепко припал к благодати изобильной тайги. Розыск под началом Измайлова вел солдат Бобрищев-Пушкин, тоже гвардеец... Истово и добросовестно солдат опросил местный народ и выведал: отпускал Ракитин сборщиков ясака за мзду, как и все его предшественники. Сумма взяток набежала немалая — более десяти тысяч рублей! И все это — монетой и мехами. Более сотни ракитинских сборщиков ясака вымучили из охотников только соболей более одиннадцати тысяч, а уж лисиц, рысей, песцов и белок — несчетно! Брали шкурками и скотом, брали дармовым сеном и рыбой, лошадьми и маслом.
Поборы ракитинские довели якутов и тунгусов до отчаянья. Более тысячи местных обывателей покинули свои родовые стойбища и ушли в места безвестные, где их не достанет жадная рука коменданта.
Иван Ракитин, награбив безоглядно, не складывал меха под зад, а давал соболям ход на монгольский торг. И сделать это без родной руки на границе невозможно. Да есть она, родная рука на границе. Есть! Там брат Степан — правитель Нерчинска. Да еще один брат — Лаврюшка Ракитин в Иркутске правит!
Розыск над Лаврентием был в руках Лихарева и вел его проворный капрал Пущин. К моменту появления капрала в Иркутске городом управлял уже не Лаврентий, а Степан — широко шагало по восточной Сибири ракитинское братство. Капрал выдернул его в Селенгинск, провел розыск на таможне с очными ставками и убедился — кого покрывали Ракитины за взятки. Разобрался и поспешил в Иркутск, где и распорядился арестовать беспошлинных торговцев китайскими товарами: Елизарьева, Пуляева и Мясникова. Да еще допросил всех таможенных целовальников с Никольской заставы, а набралось их человек тридцать, и все в один голос, начиная с Еремея Костромы: «Рупышев брал с купцов и Ракитин брал...» Вслед за купцами-хитрецами в острог Пущин препроводил и бывших комендантов города Рупышева, Любавского и братьев Ракитиных. Дотянулся и до Удинска капрал, где арестовал сына Рупышева.
Почти все коменданты сибирских городов к 1720 году оказались под караулом.
Губернатор Черкасский, когда Лихарев вернулся из похода, едва ли не на пороге встретил его укором:
— Наворотили твои капралы дел! Губерния есть, а управлять ею не через кого. По твоей указке побрали в остроги всех комендантов. У нас бывает обыск повальный, а у тебя повальный арест! Ну за какие такие грехи под ружье взят в Соли Камской комиссар по сборам Боев или бывший комендант Енисейский и Томский князь Иван Щербатов? На него нет ни единого, даже словесного наклепа. Да и для чего ему лихоимствовать? Ему есть с чего жить безбедно — на него в подмосковных именьях триста душ хлеб молотят.
— Ты, Алексей Михайлович, не совсем верно сказал. Не по моей указке капрал Пущин да солдат Пушкин аресты ведут. И капитан Шамордин в Сибири арестовывал воров не по моей указке. Все по указу его величества и по распоряжению главы комиссии генерала Дмитриева-Мамонова. Ты не горячись. Просею всех через частое сито — невиновные к делам вернутся. А кто к гагаринскому лиху причастен — тому места в Петербурге хватит. Вон у тебя под боком еще один прыщ гагаринский торчит — комендант Нарыма. Пора и его за поджаберники брать. А еще торговый народец просеять надо. Вон их сколь! — кивнул Лихарев на груду писем, доставленных из сибирских городов за время его отсутствия. — Иных в Петербург давно пора отправлять следовало. Так мне Иван Ильич приказывает.

* * *
У Дмитриева-Мамонова связки с документами обретали порядок. Нерешенные, недоказанные дела на Гагарина — слева, доказанные и потвержденные самим бывшим губернатором — справа... А посередке лист с вопросными пунктами, по коим следовало вести допросы. Правая стопка росла медленно, но росла. Вот и шведскую связку доношений из Тобольска пора перебрасывать вправо. Надо только последнюю малость на место поставить. И генерал приказал привести Гагарина в допросное чрево тюрьмы. И спросил сразу же:
— Матвей Петрович, шведов у тебя в Сибири сколь числилось?
— Поболе двух тыщ. Не помню точно...
— Надпомню. Их у тебя две тыщи сто семнадцать — все по разным городам. И по сколь денег им указом положено на день давать для прокорму?
— По четыре деньги. Они на железных заводах и по четыре не зарабатывали.
— Так. Стало быть, ты должен был за все время истратить на них — с одиннадцатого году тридцать тыщ девять сот тридцать рублей и десять алтын. А у тебя в записях на двадцать тыщ больше! Откуда приварок взялся?
— Сам понимаешь, Иван Ильич, по губернии столько дыр латать приходится. Непредвиденных дыр. Вот и запасал я жирок для такого непредвиденного случая...
— И куда тот жирок ты порастрес?
— Так пусть твои дьяки и смотрят бумаги.
— Посмотрели. Дыры твои — вымысел. Вон и фискал главный Нестеров об этом же пишет.
— У этого стрекулиста все доводы с небес взяты. То он ветром уши надувает.
— Мы с тобой те доводы с небес на землю опустим. Была ли шведам приписка?
Гагарин понурился. Молчал долго. Генерал ждал и не мешал губернатору, понимая, что сейчас Гагарин кидает на весы свое «да» или «нет», взвешивая выгоду и невыгоду признания. Наконец он поднял голову и кивнул:
— Была, — но тут же добавил. — На нужды по губернии.
Дмитриев-Мамонов взял папку шведскую, подержал ее на весу и опустил на правый край стола. Гагарин понял, что доводы против него увеличились еще на один пункт. Но он все же оставил себе на оправдание ход, пусть и размытый — «на нужды по губернии».
Хода, даже размытого и зыбкого на оправдание не оставляли следования по делам купеческим. Больше месяца глава комиссии брал его на измор — у кого и сколько взял губернатор «на лапу». Начал с малого.
— Матвей Петрович, Лихарев в Тобольске допросил Мокроусова. Брал ты у него за отправку товара в Китайский торг взятку?
— Пошлину с него по записному взяли. Не мне он ее платил, — отбоярился Гагарин.
— Мокроусов твердит, что дал тебе триста рублей.
— Врет.
Тяжело скрежетнула дверь, покрытая заклепками, как жаба бородавками. На пороге стоял Мокроусов.
Не тянул время Дмитриев-Мамонов:
— Давал взятку губернатору?
— Давал.
— Прямо из рук в руки?
— Нет. Через слугу его, через Некрасова Федора...
— Пусть этот болтун и докажет, что Некрасову давал, — встрял, горячо вспыхнув, Гагарин.
— Обожди, Матвей Петрович, — поднял ладонь глава комиссии и тут же поманил пальчиком часового. — Веди Некрасова.
Гагарин давно уже не видел своего слуги. Когда его ввели, Матвей Петрович даже позавидовал Некрасову. Был он свеж и бодр, на нем не видно было даже и тени тюремного гнета.
Генерал резко спросил:
— Мокроусов давал тебе триста рублей для губернатора?
— Нет. Не помню такого.
Еще один козырь Лихарева извлек генерал:
— И четыре коробки золота китайского от Мокроусова ты не принимал?
— Не помню такого, — ответил гагаринский слуга.
Дмитриев-Мамонов повернулся к Мокроусову:
— Четыре коробки золота отдавал Некрасову?
Кивнул купец утвердительно:
— Давал.
Генерал позвал часового:
— Отведи Некрасова в застенок. Писарь пусть все его ответы запишет. Некрасову надо памяти подбавить. Скажи — поскорей надо.
Через час Гагарин не узнал своего слуги. В чрево допросное вволокли какой-то ошметок его некогда бодрого и деловитого помощника. И не одежда мятая и обвисшая на согбенном теле делала его неузнаваемым. Лицо его, будто оплавилось на каком-то огне и оплыло книзу.
Некрасова подвели к скамье и помогли угнездиться на ней. Глава комиссии взял у дьяка из застенка лист с вопросами:
— Брал у Мокроусова триста рублей для губернатора?
— Брал, — тяжело кивнул слуга.
— Вспомнил я, — встрел Гагарин. — Те триста рублей — это же я с него штраф брал. Мимо Тобольска товар повез не по указной дороге....
Генерал вел свое и спросил Некрасова:
— Коробки золота китайского брал для князя?
— Брал, — еще раз кивнул Некрасов.
— Тебе каким варом мозги законопатили! — рявкнул привычно Гагарин на слугу. — Те коробки в ведомости вписаны!
Но Дмитриев-Мамонов прервал бывшего губернатора решительно:
— Ну, вот. И повторной дыбы не надо...
При этом генерал хохотнул удовлетворенно:
— А ты, князь Матвей Петрович, твердишь — не помню да запамятовал. Да ты погляди — слуга у тебя какой добропамятный молодец! Все помнит!
Гагарина увели в его узилище и лицо его сделалось серым, как небеленая стенка каземата.
А глава комиссии, не давая князю роздыха, вызвал его на следующий день к своему столу.
— Матвей Петрович! Пора нам с караванами китайскими разобраться.
Был у Дмитриева-Мамонова к этому дню в запасе разговор и с купцом Евреиновым, и с купцом Худяковым.
Евреинов, подхваченный на крючок фискалом Нестеровым и прижатый к стенке иркутской подноготной о беспошлинной торговле, на удивление быстро открылся. Пообещал ему Нестеров — представит он евреиновские дела, как вынужденные. Дескать, губернатор его к тому беспошлинному торгу склонил. Ты, Борис, признайся, а я тебя, обещал Нестеров, в обличеньи судебном оправдаю.
И признался нарастопашку шельмоватый купчина — написал аж сто пунктов о «неправде в Сибири» и главное — о тех щелях в торговом деле, куда утекает безвозвратно государев интерес. И легло то признание на стол Дмитриева-Мамонова, но ему хотелось большего, чем перечень дел плутовских.
И он спросил Евреинова:
— Чего ради ты на те неправедные торги искусился? Неужто честного прибытку мало?
— Честного не хватит.
— Кому? Тебе не хватит?
— И мне тоже. Да что там, господин генерал, сказать. За право выхода в Китай приходилось-таки губернатору столько платить, что ту убыль чем-то перекрывать надоба была. Вот и шло мимо таможни, чтоб часть в Тобольск — князю, а часть себе. Иначе и торговать резону не было, — окончательно открылся Евреинов.
Но Дмитриеву-Мамонову и этого показалось мало. Он знал купецкий норов с другой стороны. Чем лучше дела идут у одного торговца, тем больше изъянов в его успехе найдет другой купец. Ревнивая публика и друг за другом у них все грехи на счету. И потому вывел генерал расспросы свои на другого купца гостиной сотни.
— Жаль мне тебя, Борис. Тебя, среди прочих караванщиков, одного к плутням Гагарин склонил и даже принудил. Прочие-то через таможню торг вели...
— Как же! Как же! — взорлил Евреинов. — Это кто же через таможню?
— Да Худяков хотя бы...
— Худяко-о-о-в! — округлил зрачки, и без того бегавшие навыкат, Евреинов. — Да он ранее всех стал брать товары беспошлинные на китайскую распродажу. И платил за то Гагарину либо товаром из Китаев, либо золотом в коробках.
Не замедлил генерал вызвать к себе и Худякова. Вся рать купеческая из Москвы, ходившая в Китай, жалась по петербургским углам, ожидая допроса в комиссии. Разговорил генерал и Худякова. Брал он товар беспошлинно. Вез в Пекин. Продавал. Приварком делился с Гагариным.
Но вылезла у Худякова своя обида.
— Не пойму я одного, — жаловался Худяков, — зачем при выходе моем из Китаев на таможне в Селенгинске все кладевые записи — там же указано на каких санях сколь чего положено, — таможенники все записи в клочья драли.
— При тебе драли? Прям на твоих глазах? — допытывался глава комиссии.
— Нет. Приказчиком в караване у меня ходил Собянин. Он мне жаловался — рвали при нем. В клочки все. А как он спросил — почему, то и ответили — по указу губернаторскому.
Вот об этом и спросил глава комиссии Гагарина:
— Для чего твои таможенные головы на Селенге книги кладевые у Худякова изодрали?
— Поклеп! — отодвинул обвинение Гагарин. — Кто-то клепает на меня. Кто?
— Веди Собянина, — велел Дмитриев-Мамонов часовому.
Собянин встал у стола, не смея глянуть на сгорбленного Гагарина.
— Рвали при тебе книги кладевые при караване Худякова?
— Рвали, — ответил Собянин.
— Кто?
— Рупышев и его целовальники.
— Ну, Матвей Петрович. Что на такое скажешь? Ты на прежнем допросе твердил — все книги кладевые у Худякова в целости.
— Рупышев рвал, его и спрашивай. Я такого указу ему не давал.
— Спросим, спросим, Матвей Петрович. Рупышев уже торопится к Петербургу. Со дня на день жду. Дорога накатанная. У Лихарева гвардейцы проворно запрягают.

В Тобольске меж тем лихаревский розыск выворачивал неожиданную сибирскую изнанку. Майор заметил — множество шведов пленных вовлечено в дела торговые. Один из них, Тироль, оказался даже в Якутске.
Пока Лихарев допрашивал Тироля, а потом знатока драгоценностей Дитмара, посланный майором лейб-гвардии поручик Сверчков с солдатами поспешил в дом, где находилась жена якутского коменданта Ельцина. Она в Тобольске задерживаться не собиралась, но застряла неожиданно. Наступили ей на шлейф иностранного платья ребятки из лихаревской команды.
Вышли к дому, а там уж фискал Фильшин топчется.
— Я один не могу начать расспрос. Надо свидетелей. Вот вы мне и помощники, — обрадовался Фильшин.
— Посмотрим — кто кому помощник, — пренебрежительно буркнул гвардеец и они гуськом вошли в дом.
Жена Ельцина говорила по-русски сносно, но неохотно. Ей было выгодно разыгрывать непонимание — ведь она иностранка и ей многие вопросы о муже просто непонятны. Но преображенец долго турусы не разводил, оставил разговор о том, что провез муж в Москву, а коротко спросил.
— Дитмар вам сундучок передал?
Жена Ельцина кивнула.
— Где сундучок?
— Амбар под замок.
Пошли смотреть амбар. Но там не сундучок, а сундучище и в нем меха куниц, барсов и соболей, связки горностаевых шкурок. Рядом еще сундучина. Вскрыли. Полон дорогой китайской посуды ценинной.
Поручик Сверчков помотал головой:
— Не то. Дитмар передал сундучок. Но и это все надо опечатать.
Поручик и фискал заперли амбар и приложили свои печати. Когда возвращались в дом, Фильшин спросил у Сверчкова:
— Видел — на чем жена сидела за столом?
— Не удостоил вниманья,— отмахнулся поручик.
— Айда — посмотришь.
Допросщики вернулись к иностранке. Она, будто отрешась от глупостей тобольских, с которыми к ней пристают, занималась прической.
— Мадам, я попрошу вас пересесть вон туда — к окошку. Нам стол нужен. Писать будем, — расшаркался в поклоне Сверчков. И не дожидаясь, пока дама сама пересядет, сдернул ее с небольшого сундучка, обитого мехом нерпы.
— Жалко взламывать такой красовитый. Мех попортим. Мадам, ключ, — протянул руку поручик.
Женщина помялась, помялась, но поручик уставился на нее не мигаючи:
— Понятно русское слово — ключ!
И она вынуждена была извлечь ключик из недр своего наряда.
Открыли сундучок. Сверчков перебрал золото и жемчуг, бриллиантовые серьги, кресты с алмазной искрой...
— Так, братцы. Тут много чего. И надолго я здесь могу застрять. Мне дел сегодня — выше макушки. Фильшин. Я оставляю с тобой солдата, еще пришлю сюда таможенного комиссара Копьева и вы сделаете опись. Вписать все до искорки алмазной.
— Пусть солдат здесь покараулит, а мы выйдем на минутку. Слово есть, — Фильшин взял за локоть Сверчкова.
Они вышли на крыльцо и фискал протянул поручику конверт:
— На окне письмо лежало. Пока вы сундуки в амбаре проверяли, я прочитал. От мужа оно. Ельцин пишет — какой дорогой отправлять меха и моржовый зуб, ну и другое разное. Тебе способней такое письмецо в комиссию Мамонову переслать.
— Хорошее письмецо, — улыбнулся преображенец. — А ты, я смотрю, глазаст. И нерпу не пропустил, и мимо письма не прошел.
— Да и ты не слеп. Но видим — разное. Цели мы разные высматриваем. Тебе — палить да стрелять. Мне — замечать и обличать.
— Ладно, ладно. Ступай. Займись описью.
И они расстались.
Фильшин деловито усадил таможенного комиссара за лист бумаги и скомандовал солдату:
— Подавай. По одной вещи, — и принялся диктовать таможеннику.
— Жемчуг крупный. Перлов десять ниток. Нитка с изумрудами. Золотой колт, а в нем изумруд и яхонт.
И пошло дело по порядку:
— Нитка жемчугу с изумрудом.
— Кисть жемчугу, в ней сто ниток.
— Петельнички с алмазами.
— Серьги алмазные.
— Серьги золотые.
— Серьги... серьги...
— Перстень золотой с алмазом.
— Кольцо золотое с финифтью с искрами алмазными...
— Образ Иоанна Богослова в золотом окладе...
— Крест в серебре и золоте...
— Образа... шесть штук. Все в золото одеты...
Солдат сделал паузу:
— Далее тряпки разные пошли, — аксамиты с коронами золотыми. Запишем?
— Ты их в сторонку пока отбрось. Посмотрим — что под тряпками, — распорядился фискал.
Солдат перекидал на пол дорогое тряпье и почти со дна сундучка извлек коробку. Была она тяжела не по размеру.
— Знакомые коробочки. Пиши: золото китайское коробошное... Далее что? Ага. Золото в кусках плавленое... Тут, братцы, нам без весов не обойтись. У тебя, Копьев, на таможне весы есть?
— Какая таможня без весов.
— Ну, вот и взвесим, как тут с описью управимся. Подавай. Что там еще? — продолжил фискал.
Свое дело они закончили уже при свечах.

Кузьма Долгин — подьячий из канцелярии генерала Дмитриева-Мамонова сидел в особой комнате Тобольской рентереи и перекладывал коробки с китайским золотом, проверяя в своем списке: от кого сколько взято. У коменданта Карпова — пять коробок. У целовальника Кошкарова — две. Из Иркуцка от коменданта Ракитина — семь. Да от него ж еще шесть кусков плавленого.
«Поболе чем на полпуда потянет», — прикинул Кузьма.
Но его подсчеты прервали. В дверь кто-то крепко постучал. Отворил дверь подьячий — на пороге преображенец Сверчков и фискал Фильшин:
— Ты у нас, Кузьма, тут главный кащей по золоту. Примай — еще принесли, — весело доложил Сверчков, потряхивая листом бумаги и оглядываясь на фискала. Тот внес небольшой, но тяжелый баул.
Долгин раскрыл его и аккуратненько поместил золото на весы.
— Ого! Еще полпуда с фунтами. Откуль?
— От якуцкого коменданта. От Ельцина.
— У самого взяли?
— Как же! Не царское это дело — самому Ельцину в золоте ковыряться. На то подхватчики имеются. Тироль в Тобольск приехал.
Пленный швед Георгий Тироль сидел в допросе у майора Лихарева. Иван Михайлович выведывал его судьбу неторопливо:
— Где в плен попал?
— Под Ревелем.
— Это у вас — Ревель. А у нас тот город издавна Колываном называется. Ну, дале што? Чин-то у тебя какой был?
— Поручик.
— Здесь давно? К Ельцину как в слуги попал?
— Когда он на Камчатку отсюда выходил, так и попросил меня с ним пойти.
— Почему тебя выбрал?
— Родственник он мне.
— Как так? Ты — швед. Он — русский.
— Он на моей сестре женат.
— Вон как. Замесили тесто — невеста швецкая, муж русский. Ну, и рассказывай — какое вы там тесто торговое в Якуцке ставили? Что покупал Ельцин у инородцев?
— Что в Сибири купить, кроме меха, — ответил Тироль. — Я такого изобилья соболиного, как в Якуцке, больше нигде по Сибири не встречал. А я до самой Камчатки доходил.
— Только соболей брал Ельцин?
— Нет. Еще у вас тут зуб рыбий — цены ему нет! У нас торговые люди в Швеции за таким зубом в Норвегию ходят. А здесь в Сибири — все свое.
— Так ты привез и соболей от Ельцина, и зуб. Все в Тобольске?
— Нет. Я привез только сундучок Ельцина.
— Но при аресте у тебя никакого сундучка не взято.
— Как велел Ельцин — передал все Дитмару.
— Что в сундучке?
— Вещи коменданта и письмо.
— Посмотрим, посмотрим, — разыграл неведенье Лихарев. Да он и не знал еще о том, что нашел Сверчков. Он отпустил Тироля. — Разберемся, а ты посиди пока. А пока что давайте Дитмара ко мне, — оглянулся он на адъютанта.
Дитмар появился на пороге у Лихарева через полчаса. Он уже знал — как вести себя с офицерами, объявившими на всю Сибирь Гагарина плутом.
— Тироль передавал тебе сундучок Ельцина? — глянул Лихарев на мнимого шведа. Майор видел — перед ним обычный еврей-маркитант. Услужливый, готовый всякий час быть полезным начальнику. Но коль служил у шведов, то и выдает себя за шведа. Нагляделся на таких Лихарев, когда полон шведский пошел. Шведы нахватали в свое время, как европейских блох, этих смышленых, расторопных и вороватых интендантов, колошматя войска короля польского. Маркитанты, как вошь кочующая, перескочили с одного тела, освоенного, на другое — свежее. А тут и русское тело пододвинулось.
— Так передавал или нет? — повторил Лихарев.
— Да, господин майор.
— Почему не мне сдал? Всем известно — Ельцин под розыском.
— Когда он проезжал через Тобольск — мы этого не знали, — вильнул Дитмар.
— Где сундучок?
— Жене отдал.
— Распишись. За рукой своей подтверди все, что сказал.
Маркитанта отпустили.
Лихарев в тот же день вел разговор с капитаном Шамординым.
— Как же вы тут без меня Якуцкого коменданта пропустили?
— А так и пропустили. Я на то время в Сургут выехал. А он по первопутку через Тобольск пошел.
— Узнал — какой дорогой?
— Комендант теперешний Траурнихт сказал — разрешил де он Ельцину ехать не через Верхотурье, не по Бабаиновской старой дороге, а через Кунгур и Вятку. Слышал будто бы Ельцин, что по Кунгурской короче.
— Слышал. Да спешил он. А может быть не просто спешил, но хотел мимо таможни Верхотурской проскочить.

* * *
Шамордин собирался в Петербург. Надо было доставить в следственную комиссию розыскные дела последних месяцев. Накопилось несколько баулов с бумагами. Они были свалены в углу комнаты — каждый под пятью печатями сургучными, а офицеры сидели вдвоем у края огромного стола, на котором ворохом лежали еще не разобранные документы.
Шел разговор под стопочку — на посошок. А коль дорога дальняя, то и посошок не короток.
Лихарев уже ронял на грудь голову и, чуть помолчав, снова выпрямлялся, твердя:
— Нет! Не пойму я эту землю. Не пойму!
Шамордин, малость потрезвее, пытался увести его в сторону от топкого места, в котором увязла мысль майора:
— Что ее понимать. Здесь, ежлив на житье становиться, ей, этой земле только довериться надо. Доверить себя ей. А она до того обильна, она ответит.
— В том-то и закавыка вся, Шамордин. Во! Она — обильна. Но! Господи! Это что за народ здесь такой в Сибири! И что за земля такая терпеливая? Народ — варнак на варнаке, а в деле — вернее людей нету. А офицеры? Я весь Иртыш прошел с полковником Ступиным. Видел бы ты — какое редко удачное место он выбрал для крепости в Усть-Камне! Любо-дорого. Мыш зюнгорская из гор не проскользнет.
Это он, Ступин, а не Гагарин Иртыш крепостями уставил. И все на необходимом месте! И народ в крепостях — только зацепился за землю, ружье в сторону — за сохой тянется. Землю ему под пашню надо взметнуть!
Лихарев обхватил голову руками, роняя ее на колени. Помолчал и взметнулся снова:
— Господи. Народ крепости ставит, землю вздирает, в дебрях по лесам зверует-соболюет, а с его, с народа, будто с кошки таежной, шкуру спускают разные ракитины, ельцины, гагарины...
Голова Лихарева снова пала на грудь, но тут же вскинулась:
— Сдирают, спускают шкуру и спустить догола не могут. А знаешь почему? У них на соболях новая шкурка нарастает! Или я из ума выпал? У меня голова не на месте... Да на такой земле нельзя не стать жадным! Князь Гагарин до того дожадовал — отложенье от государя затаил!
— Какое отложенье? — Шамордин икнул в испуге.
— Ты, Шамордин, здесь со шведом Таббертом говорил? Был с ним в беседе?
— Нет.
— А я беседовал. И не раз. Ты скажи — обилья для самостоянья Сибири хватит? Ну, можно здесь жить — сам себе голова? Хватит ей себя?
— Хватит, — выдохнул и замолк мгновенно Шамордин.
— Можно ей жить отдельно от Москвы?
— Можно.
Два офицера, более года выгребавшие из городов и острогов всю слизь лихоимства и жадности, увидевшие ее, Сибирь вглубь и вширь, добравшись до кроветворной селезенки греха человеческого, были оглушены сибирским богатством и расточительством. И они вдруг замолкли оба, будто молнией прошитые, прижатые к стульям просверком мысли. Они были оглушены собственным разговором, испуганы его неожиданным смыслом.
Лихарев поднял голову. Встречный взгляд их будто бы придал воздуху дрожанье и свет, готовый мгновенно рухнуть в такую тьму, которая окутывает пытаемого на дыбе. Свет дрожал оттого, что не давал ясности: кто первым завтра крикнет: «Слово и дело государево!»
Шамордин опомнился первым:
— Ты, Иван Михайлович, мне своего вопроса не задавал.
— И я от тебя ответа не слышал, — эхом отозвался Лихарев.
Стаканы наполнились само собой.
Молчаливое питье, как обморок, длилось долго.
Лихарев положил руку на плечо Шамордина:
— Я тебе сказал — как швед Табберт о Гагарине считает?
Шамордин тяжело кивнул.
— Не буду я об этом никакого цифирного письма составлять. Но я тебе, как от комиссии Дмитриева-Мамонова, поручаю. Изложи все государю словесно. О гагаринском отложеньи...

Не только следственные курьеры торопили ямщиков, направляясь в Тобольск.
В самом начале 1720 года в Сибирь направился кабинет-курьер Голенищев-Кутузов. Накануне отъезда с ним в Московской конторе Берг-коллегии беседовал президент нового ведомства Яков Брюс.
— Заводы серебряные в Нерчинске вовсе пришли в упадок. Казна ради их поправки выделила пять тысяч рублей. В комиссии Дмитриева-Мамонова посчитали — коли б вовремя были такие деньги даны — выплавка серебра давала бы прибавку казне. Осмотрись и оцени — можно ли оный завод размножить. И какое число людей на то потребно.
Кабинет-курьер слушал, зная, что в итоге беседы Брюс вручит ему письменную промеморию, имеющую силу указа. Брюс продолжал:
— А по Сибири тебе надлежит всяких руд и красок, и хрусталей да и слюды у тамошних жителей места залегания распрашивать. Что сыщется или объявится жителями — брать не медля пробы и слать ко мне — на Московский плавильный двор для опыта. Деньги тебе даны — можешь награждать объявителей рудных. Но не из нерчинских денег! То — из денег Сибирской губернии. Получишь деньги у Черкасского. Вот — возьми. Здесь тридцать листов наградных печатных на тот случай, как до тебя открыватели пойдут... Все ли задачи твои тебе понятны?
— Да, господин президент, — склонил голову кабинет-курьер.
— Вот еще что важно. Тебе, как кабинетскому курьеру надлежит до правды довесть — по каким резонам на запросы Сената о рудных заводах и приисках ответа нет ни из Енисейска, ни из Тобольска!
— В Перми, на Кунгуре, в Тагиле мне заводы тоже ревизовать? — спросил курьер.
— Нет. Там железом и медью с преуспеяньем Демидов занят. А твое главное дело — серебро! Главное — Нерчинск. Но по пути и другие места обследуй...

Голенищев-Кутузов по дороге иногда вспоминал, подремывая в повозке, пункты, по которым он должен был рапортовать в Берг-коллегию: горы, где руда, высоки или низки.., ямы с рудой перпендикулярны или круты суть.., руда глубоко или неглубоко внутрь пошла... сколь толсто и широко жилы рудные пошли...
Но когда курьер прибыл в Тобольск и попытался найти ответ на вопрос — что приискано и выплавлено за последние годы в Сибири, ему извлекли из чулана замшелые ведомости по Нерчинску пятилетней давности да еще вспомнили о том, что в Нерчинске ставил плавильни Семен Грек и Петр Дамес. И прибавили — то было в году 1704. Новые канцеляристы, взятые в службу после лихаревского разгрома гагаринской канцелярии, ничего о прошлых годах не ведали и отмахивались от запросов кабинет-курьера: «Нам из городов еще ведомостей не прислали. Ни из Томска, ни из Пелыма, ни из Иркуцка».
Кроме уральских находок медной руды канцелярии Черкасского похвастать было нечем. Срочно, под приглядом курьера составили ведомость о находках, а сам Голенищев-Кутузов написал в Москву свой первый рапорт, который заканчивался невесело: «А до моего приезда по прежде присланным указам ничего не учинено».
На такой рапорт Брюс ответил, что руда в Нерчинске не пресеклась, надо умножить дело. Вот и рудный мастер, что разведывает три полезных ямы в тех местах: Троицкую, Монастырскую и Таган Рог, Петр Дамес пишет ему и требует «вески пробирныя да компас верной для познаний ямной копи и уже велено им, Брюсом, приискать таковой или выписать из-за моря...»
Кабинет-курьер летом того же года обреченно отправился из Тобольска в Нерчинск.

* * *
— Да. Тут тебе не тобольский ряд съестной. Тут нам калачика никто не подаст, — заключил Федя Комар, когда их с Костылевым вернули в Преображенский тюремный амбар после выхода на пропитание.
— Верно, Комарок, на Москве и репа пряником покажется, — поддержал товарища Костылев и, подумав, спросил:
— Как ты мыслишь? Обманул нас губернатор или нет?
— Черкасский, что ль? Таких, как мы, у него череда неоглядная. Ты думаешь — он запомнил нас?
— Не кажин день к нему с мешком руды идут.
— Эге! Не каждый. А ты посмотри здеся. — В Преображенском кто разбора ожидает. Таких, как мы, тут косой десяток. Кто от службы-рекрутчины спасается — руду в неких дебрях объявил, хрен туда с ротой солдат продерешься, а есть и такие хитрюганы, что нашкодили супротив закону и чтоб суд отвесть — берут руду в дом и кричат: Я рудоприищик. Меня по привилегии не трожь! Ты че, Степан! Оглянись. Мы тут не одни такие. Одна
сарынь* кругом.
— Не все же варначье. Вон в соседнем жилье солдат сидит, пытают его. Будто песню каку-то не ту спел. Жалился он мне...
— Что за песня?
— Про монашку.
— Он и тебе ее пел?
— Не пел, а жалился. Разве можно за песню в дыбу руки засупонивать...
— И как же та песня? Слова там про че?
Степан шепотом наговорил:
Постригись моя немилая,
Постригись моя постылая.
Монастырь тебе построю в Суздале,
Поставлю келейку в Ярославле...
— И что? За это на дыбу? — вытаращился Комарок.
— Второй год мусолят, вызнают — кто его таким словам научил. Песня старая. Вроде про царицу заточеную. Он песню не сам придумал. Пытают — от кого слышал...
— Но мы с тобой здесь не за песню. Наша песня — она вот тута, в изголовье, — и Комарок похлопал по котомке, укрытой соломой!
У них и в самом деле при помещении в Преображенский приказ не отняли котомок, поверив горячим возражениям, Комарок взъерепенился тогда:
— Без наших мешков дорожных, без того, что в них — какое будет дело царственное? Вся наша царственность к Петру Алексеичу — она вот тута, в заплечности нашей!
И в покое их оставили. Но лишь на неделю-другую. А вот теперь появились новые допытошные дьяки, принявшиеся расспрашивать их — какова суть их крика в Томском? Что они собираются царскому величеству предъявить?
После очередного допроса и вырвалось у Костылева:
— Обманул нас губернатор или нет?
Не обманул их Алексей Михайлович Черкасский.
Как раз в те дни, когда президент Берг-коллегии Брюс готовил кабинет-курьера в Тобольск и в Нерчинск, случилось сибирскому губернатору встретиться в Московской конторе Сената с капитаном от артиллерии Василием Татищевым. Капитан следовал на Уральские заводы и доправлял последние указные бумаги, по которым надлежало ему взять под свое начало три казенных завода: Каменский, Алапаевский и Уктусский. Заводики эти захирели вовсе. Демидов на своих частных в четыре раза больше металла выплавляет. Но и озорует при этом! Силой выгнали его приказчики казенных людей с богатой медной залежи под Уктусом и нахрапом руду в Невьянск повезли!
— Вот я и запасаюсь бумагой законной, чтоб стебнуть того Демидова по ляжкам — по какому указу он воровски к руде, не им найденной, тянет руки, — поделился Татищев с губернатором Сибири, когда случилось у них в конторе Сената минутка собеседливая. Да и по делу — заводы уральские в Сибирской губернии располагаются.
Черкасский знал столичную цену Татищеву. Бывая в Петербурге в те дни, когда на Аландских островах шел переговорный конгресс о мире со шведами, он знал, что офицер связи Татищев напропалую летит в кабинет царя и подолгу остается там. О чем он там разговор с царем имеет — только им двоим известно. Но Черкасский, человек придворный, умел делать выводы: Петр с пустобрехом долго беседовать не станет. Да и видел Черкасский, будучи главой комиссии по строениям в Петербурге, как в 1717 году Василий Татищев руководил в столице постройкой нового Оружейного двора.
«А теперь значит в Сибирь Татищев назначен. Дельно. Дельно», — размышлял и прикидывал свой интерес Черкасский.
— Василий Никитич! — обратился к Татищеву губернатор, загадочно улыбаясь. — Ты указ имеешь токмо Уктус да Каменский ставить? Аль тебе воля шире дана?
— Коли места тамошние богатство покажут — и шире.
— И все ж — вокруг Уктуса аль может и дальше ты волен свой указ простирать?
Татищев смекнул, что у губернатора к нему есть некая загадка. Да тут — вся земля для него загадка. В Сибирь впервые едет.
Черкасский не стал более тянуть с вопросом:
— Послушай, Василий Никитич. Тут на Москве в Преображенском два моих сибирячка обретаются. Мужики молодые, на пятке верткие. Уж два раза за порубежную межу выходили. И всякий раз оттуда с рудой. Но места — где взяли — не называют. Крикнули слово и дело в Томском и теперь твердят — наше царственное дело скажем одному государю.
— И руда при них? — оживился Татищев.
— Велел я не отнимать у них котомок с рудой. При них.
— Со мной рудный мастер Яков Блиер. Ему в плавильном деле равных не сыщешь. Надо ему все показать.
— Да уж, говорят, показывали. Будто бы в Томском руду их смотрел профессор немец Мессершмидт.
— Встречал я его в Петербурге. Знаю. Однако он — более натуралист. По ботанике, по птицам знаток. А Яков Блиер и в Саксонии руду нюхал и под Нерчинском, и на берегу Каспия у черкесов. Ему покажем.
— Мало показать, — заглянул вперед губернатор. — Коли руды довольно, то опытовать на металлы надо. Но будь по-твоему. Сперва показать надо.

Слова эти через несколько дней изменили тягучее и бессмысленное пребывание рудоприищиков в Преображенском приказе. Их повезли в город вместе с их находками.
Разговор происходил в конторе Берг-коллегии, где кроме Черкассого рудоприищиков ждали Татищев, Блиер и секретарь коллегии Зыбин.
— Степан! — заговорил с Костылевым Черкасский. — Слышал ты про берг-привилегию?
— Читали мне с листа в Томском ее, — ответил Костылев.
— Так и действуй, как там написано — заявляй руду. А то заладили: «слово и дело», а дело царственное...
— Нет. Нас уже обманули в Томском. Комендант обманул.
— Здесь вас никто не обманет, — уверил Черкасский рудоприищика. И решился на легкий обман. — Мы про ваше слово и дело государю сами доложили. Недосуг ему. Вот он и послал господина капитана и рудного мастера особливого вас выслушать, — при этом Черкасский ладонью указал в сторону Татищева и Блиера. — А вот секретарь Берг-коллегии господин Зыбин все и запишет и самому Петру Алексеичу и доложит. Давайте руду смотреть. И — откуда вы ее принесли?
Что подействовало на Костылева — то ли дружелюбный тон губернатора, то ли слова незнакомые, то ли вид этих незлых и нечопорных людей в камзолах и париках, но он глянул вопросительно: «Ну что, Комарок. Рискнем?» и выложил руду на стол. А после того, как рудный знаток и плавильщик Блиер сказал:
— Надо плавить! Тут виден признак полезный. Простым глазом видно...
Костылев в деталях, подробненько рассказал о тех реках, где они руду нашли.
Запереглядывались офицеры... Черкасский даже присвистнул:
— У контайши под носом та руда.
Костылев добавил:
— Кто-то уже пробовал ее плавить.
— Откуда знаешь? — удивился Татищев.
— Был с нами еще один человек томский. Он говорил — шлак плавильный под Синей горой похож на тот, что видел он на Каштаке.
О Каштаке в Берг-коллегии знали плохо, но все же помнили. Татищев понянчил образцы руды в ладонях и оценил: — Да, тяжел, тяжел камешок. Хоть и не марциальный по виду. Здесь что-то иное. По весу — не свинец ли в нем? Хотя ясного свинцового блеску не видно.
— Алексей Михайлович, у тебя там Сибирь по части руды — терра инкогнита, — усмехнулся Татищев. Черкасский не понял:
— Какая терра?
— Земля неизвестная, — перевел капитан латынь на русский. — Ну, даст Бог, набьем тропу к делу, коли проба интерес покажет. Медь в этих камнях наверняка присутствует. Жаль вот — за межой руда.
— Кто ее провел там — межу? Это еще поглядеть надо. По верху Оби — на Бие крепость уж два года. На Иртыше теперь в самом верху — тоже крепость. Место еще год назад Прокофий Ступин выбрал. Усть-Каменогорская крепость. Верхи тех рек — то наш предел. Так государь трактовать велит при переговорах. Так и контайше утверждаем, — рассудил Черкасский, вводя Татищева в суть происходящего на южном порубежье Сибири.
— А нам как же? С нами как будет? — спросил Степан, оглядываясь на Черкасского.
— Не обидим, не обидим, — заверил рудоприищика губернатор. — Пока обождете в Преображенском, там вас никто не тронет. Обождите до времени.
Когда они снова рухнули на мятую-перемятую солому в тюремном амбаре, Федя Комарок выдохнул:
— Была руда в изголовье — был костыль в руке. Верил — дошкандыбаемся до царя. А теперь, ты помнишь, как в тобольском остроге тюремном Кадило говорил?
— Как он говорил?
— А теперь мы с тобой, как в море без весла.
Костылев ничего не ответил ему. Перед глазами стояли деловитый и, видать, шибко знающий капитан Татищев и опытный рудный мастер Блиер.

* * *
Не пришлось Матигорову докладывать царю лично о своей долгой поездке в Сибирскую провинцию. Его рапорт письменный принял Дмитриев-Мамонов, но в Сенате этим доношением не удовлетворились — там все еще не получили ясного ответа — кто виновен в провале похода за золотом в Эркет: Бухольц виноват или Гагарин? И потому сенатская комиссия затребовала Лихарева в Петербург.
Иван Михайлович спешно упаковал еще не разобранные показания сибирских комендантов, купцов и таможенников, срочно велел геодезистам снять копии с карты Иртыша и последнее — поручил своим гвардейцам Бахметьеву и Пашкову завершать розыск по гагаринскому делу. А сам Лихарев пал в дорожный возок и пошло мельканье ямских станцов по Сибирскому тракту В месяц с небольшим добрался он до Петербурга.
Первым делом явился Иван Михайлович в следственную комиссию. Генерал, послушав майора о ходе розыска, о походе вверх по Иртышу, надолго погрузился в раздумье. Не задавал он вопросов и после рассказа Лихарева о соображениях шведа Табберта насчет гагаринского отделения Сибири от России.
Долго молчал глава комиссии. Молча выжидал и Лихарев.
Наконец генерал спросил:
— Те речи Табберта записаны? За его подписом бумага есть?
— Нет такого... — ответил преображенец.
— Ну, так вот что я тебе положу за резон, на твою честность уповая. В Сенат твое веденье о походе Бухольца я передам. Понеже есть твое письменное свидетельствование о том, что не Бухольц провалил поход. А по отложенью гагаринскому что я подам? Где свидетельствование с поручной подписью? Нечего подавать. И... — тут Дмитриев-Мамонов снова помолчал, а продолжил уже тоном вроде бы оправдывающимся, — и сделать вид, что де я не слышал от тебя этого я не могу. Ты пока там всю грязь гагаринскую расчищал, государь здесь издал указ специальный о недонесении по преступлениям. Коли знал, но не донес — смертию такое молчанье карается. Выходит — я теперь знаю, каково рассуждает швед о поведении бывшего губернатора. Знаю. Но доносить не буду. Ты сам об этом его величеству доложишь. О твоем походе на Зайсан — само собой. Сенат Сенатом, а личную аудиенцию у государя ты будешь иметь. Вот тогда и скажешь...
Аудиенция у Петра майору Лихареву была назначена в тот же день, когда царь обсуждал с президентом Берг-коллегии Брюсом проект инструкции на совершение контракта с Миссисипскою компанией в Париже для размножения российских рудокопных заводов. Визитеров из Парижа пригласили в Берг-коллегию советники Брюса — Михаэлис и Райзер, доказывая, что компания сия ведет дела больно успешно на рудниках Нового Света. А чем Сибирь не Новый Свет? Там такой же простор для рудокопов.
Петр накануне изучил все параграфы проекта и выделил в разговоре с Брюсом только один:
— То верно, чтоб компания от всех чистых металлов и минералов десятую долю в казну теми ж металлами платила. Но золото и серебро оприч монетного двора — никуда! Все в казну! Так же как и селитру.
Брюс внес поправку в бумаги тут же. Петр еще раз пробежал глазами все условия проекта и спросил:
— Коль всерьез компания за дело будет браться — куда ты определишь ее? Какие места доверишь копать?
— Уральские копи втуне лежат. И многие не разрабатываны.
— Уральские — там Демидов ума даст. И Татищев туда послан.
Брюс тут же вспомнил разговор с губернатором Сибири Черкасским:
— Ваше величество. Есть у Черкасского новые приисканые места рудные. По испытанию медный признак показывают. Но...
— В чем сомневаешься?
— За порубежьем те места оказываются...
— Какое порубежье? На каких реках?
— Истоки Оби да Иртыша.
— То не зарубежье. Я утвердил и о том соседние государства уведомил — все от истоков тех рек и до моря Ледовитого — наше владенье! Вот сказал бы ты мне, что те места рудные под городами Селим и Даба и они за нашей межой — я бы с тобой согласен был. Но и тех мест из виду упускать нельзя. Там прошел дворянин тобольский Трушников. Так из Сибири доносили. И там лежит руда золотая и ее копают. И нам предстоит домогаться тех мест. Сперва под видом купечества, а позже, глядишь, и аккорд получится с контайшой. На полюбовной основе. Глядишь — и твоя эта Миссисипская компания нам в самый раз пригодится. Ты вот о чем подумай, Яков. Наш консул из Кадиса Евреинов доносит: гишпанцы везут серебряную руду из Нового Света кораблями! Кто мешает нам брать руду золотую из иного места? Возьмем, коли паритет с контайшой установим.
Брюс кивнул подчиненно и свернул инструкцию.
Но и уходя с утвержденной бумагой, он не знал — как подступиться Миссисипской компании к тому, что лежит за пределами России.

Лихарев отрапортовал царю о прибытии из Сибири, держа в левой руке сверток с картой Чичагова, составленной в походе по Иртышу. Он знал петровскую любовь к разного рода картам и надеялся — обрадуется государь подробностям тех мест, где он, Лихарев, утвердил русские крепости.
Но, вопреки чаяньям майора, царь рассматривал новую карту недолго и без восторгов. Только ткнул пальцем в то место, где было обозначено местоположение озера Зайсан:
— Окажись Бухольц здесь — смог бы он достигнуть Эркета?
— Затрудняюсь утверждать, ваше величество.
— Ты мне доводы выкладывай, а не затруднения.
— Государь, я имел конверсацию с братом контайши близ озера Улюнгур. Это еще десять дней ходу от Зайсана вверх. Даже и оттуда до Эркета путь обозом да с пушками — невозможен, пески и камень — безводье, безлесье.
— Но ведь зюнгорцы ходят. Аж до Ямыша выскочили на Бухольца. И послы наши туда ходят.
— И те, и другие налегке. Без обоза.
— А ты чем отягчен был? Почему не вышел к золоту эркецкому?
— Я малолюдством моим вышел на Черный Иртыш. Черным Иртышом к Эркету не выйти. Иртыш забирает в верховьях по восточному азимуту. Эркет же лежит к западу. И за трудным хребтом горным. Там только летом через ледник путь. Так и Галдан — брат контайши трактовал. Они, государь, рады тому, что теперь могут получить защиту от войск Поднебесной у наших крепостей. Контайша к миру расположен.
— Он и без крепостей к тому склонен. Черкасский доносит — посланника нашего из своей ставки добром отпустил и уж своих послов ко мне направил. Мне контайша только для одного надобен — рудники по золоту в его землях. А крепости твои... Где ты их назначил?
— Вот. На устье Ульбы и ниже еще две новых, — указал Лихарев на карте.
Но Петр перебил его:
— Насчет крепостей мы еще посмотрим. Все ли ты успел по розыску гагаринскому?
— Почти все, ваше величество. Там дел — многая тыща. Сколько служилого народу перебрали, да еще не всех. Одно знаю — ограбление казны есть и народное там ограбление. Да если б только это, ваше величество, открылось...
— Что еще? — насторожился Петр.
— По разговору со шведом пленным Таббертом я бумаг не имею. Нет у меня письменного свидетельства. И главе комиссии о том же доложил. Но швед в Тобольске уже скоро девять лет живет и свои наблюденья мне изложил при беседе и не раз к тому возвращался.
— Наблюденья какие?
— По губернатору. Трактует швед — весь поход за золотом Гагарин затеял, чтоб оружие получить. Будто бы у него слова были — мол, он, Гагарин, хозяин царства Сибирского. И что он умышлял отделиться от Москвы, от Петербурга... Тайно замышлял.
Петр впился горячим взглядом в Лихарева.
— Кто еще об этом сведом?
— Из офицеров — один Шамордин.
— Черкасскому-то известно?
— Не знаю, ваше величество. При мне новый губернатор со шведом в беседе не был.
Петр отвернулся к окну. Сквозь заиндевелое стекло зимнего дворца еле просматривался силуэт вырастающей колокольни над крепостью. Державных орлов, коими Петр предполагал украсить навершие шпиля колокольни, в стылом воздухе не было видно. Их крылья мерещились царю по ночам в бредовых снах. Силуэты орлиные, царь это знал, утверждены на всех главных башнях сибирских городов, но что творится под теми державными крыльями, Петр доподлинно не знал, не ведал. Он понимал это и признавался себе, казнясь незнанием. Однако ж и сил выведать всю подноготную сибирской жизни даже у царя не хватало. И потому на слова Лихарева об отложеньи гагаринском от России он ничего вслух не сказал.
...Через неделю после приема у царя гвардии майор Лихарев ходил по комнате главы комиссии Дмитриева-Мамонова, ухватясь за голову и твердил:
— Ничего не понимаю. Ничего решительно! Или я с ума свихнулся? А? Иван Ильич.
Дмитриев-Мамонов ничем не мог помочь своему подчиненному. На столе у генерала лежала копия царского указа, подписанного 19 января 1721 года: «Крепость Ямышевскую укрепить и оселить, а прочие разорить новые, кроме Омской.
С контайшой зделать мир и завесть купечество с ним, так же к китайским городам Селим и Даба, так же и к жилищу далай-ламы сие также...»
Лихарев покружил по комнате очумело и уперся в холодную стенку лбом, твердя:
— Прочие... Прочие... Да ведь это же и Усть-Камень! Мы со Ступиным ставили. И Семь палат Прокофий ставил... И Убинскую, и Долон Карагай, и Железинскую — все срыть? А? Иван Ильич!
Дмитриев-Мамонов попытался успокоить майора:
— То для мира с контайшой — я думаю.
— Да ведь и при крепостях он не собирался воевать, а жался к ним поближе. Из Усть-Камня мне накануне отъезда в Тобольск весть дали. Маньчжуры на реке Имиль побили Галдана! Более тыщи кибиток у него в полон угнали. Сам Галдан едва в плен не попал. Пришел после побоища к Усть-Камню, невдалеке стал. И теперь все срыть и разрушить? Я не пойму — для чего столько сибиряков себя на тех крепостях гробило?
Лихарев надеялся узнать причину появления разорительного указа у сибирского губернатора, но не застал его в Петербургском доме.
Князь срочно выехал в Тобольск.

* * *
Матвей Петрович лежал в своем узилище, уставясь в темень потолка, высветить который сальной коптилке было не под силу. Только смутное колыхание непроглядности отзывалось на подрагивание фитилька, изогнувшегося над краем свечи наподобие черного костыля.
Гагарин перебирал в памяти весь круг царедворцев, в котором он мог бы обрести хоть малую опору и не находил ее. Он уже изверился в защите со стороны Меншикова, и не очень надеялся и на челобитную свою к царице Екатерине. Слова покаянные той челобитной, он, скрепя сердцем, продиктовал своему сыну, завершив прошение надеждой: «А за вины мои имение мое — все движимое и недвижимое указом Великого государя взять на себя, а меня раба своего приказать куда в монастырь для пропитания, или куда повелит Ваше величество, где бы мне до смерти пропитать душу свою...». И велел Алешке подписаться за него после слов «Вашего величества нижайший раб князь Матвей Гагарин».
Тьма потолка была непроглядна, но в ней, как обрывки видений, возникали и исчезали лица. За два последних года комиссия следственная пропустила через очные ставки с Гагариным едва ли не всю верхушку Сибирской губернии, едва ли не весь таможенный и торговый народ сибирский. Гагарин знал, что где-то рядом под караулом содержатся и коменданты городов, и купцы гостиной сотни: Гусятников, Худяков, Евреинов. Непроглядность над узником наливалась тяжестью от одного только осознания, что все свидетельства на очных ставках были против него, бывшего губернатора. Свидетели осмелев, сводили свои счеты с ним, неопасным теперь и бессильным причинить им хоть малую месть. «Да, Матвей. Это было — гнулись они перед тобой, будто поросль тальниковая под ветром. А теперь вот — на тебе! Выпрямились все враз!..» — размышлял Гагарин в своей камере, похожей на утробу морского животного, которое мотало его по гребням следственного дела и никакого выхода из утробы и не предвиделось.
Тогда, прощаясь с сыном, уносившим письмо к царице, Гагарин спросил:
— Сам-то аспид где? В Петербурге ли?
— Нет. Снялся на торжества в Москву. Пять полков погнал на парад.
— Что хоть там деется в миру, в городе?
— Указ новый вышел. Учинен Духовный регламент.
— Как понимать?
— Церковных тоже в коллегиум загнал. Теперь они паству будут всей коллегией окормлять.
— Ну, все Алешка. Последний устой православный рухнул. Теперь и местоблюститель престола чин министра аль президента получит.
— Да уж и получил, — хмыкнул сын.
— Кто?
— Стефан Яворский теперь именуется президентом духовной коллегии. А для надзору за коллегией преображенец приставлен.
— Не жди добра, Алешка, при такой жизни. Последнее — что крепью было — рушится. Последняя воля душе под сапогом!

Вернувшись из Москвы, Петр в конце февраля принимал во дворце у Меншикова французского посланника Кампредона. Француз прибыл в Россию как посредник для примирения со Швецией. Царь не стал разводить длинных бесед с посланником, а после обычного ритуала по приему иностранных персон, шепнул канцлеру Головкину:
— Не отлагая, завтра же веди этого француза на Галерный двор! И на Адмиралтейский да покажи ему какие красавцы у нас на стапелях заложены.
— Все шесть кораблей показать, государь? — удивился канцлер. — То же секретно.
— Не делай секрета, покажи все шесть. Но особливо подробно поводи его на Галерном. Они там, в Стокгольме, после Гренгама наших галер, как черт ладана боятся. Да еще. Провези его в новоприбранные полки. Покажи два-три да и сообщи, что таковых семь для десанта в Швецию готовятся к лету. Но — первое дело — галеры, галеры! Ты ж помнишь, что я говорил посланнику от нового короля швецкого на Котлине.
Головкин помнил. Петр специально повез гостя из враждебной страны на главную стоянку русского флота, говоря адъютанту шведского короля Виттенбергу с издевкой: «Хоть и не обычай между воюющими показывать крепости неприятелю, но я деньги вашего короля пожалел. Смотри и твоему королю не придется тратиться на шпионов. А впрочем... Вы все равно на чужие деньги воюете...»
Шведская шея все еще не гнулась к миру и Петр не прятал своей решительности от иностранных посланников, всей подготовкой показывая им — летом опять заполыхают на побережье Швеции села, города и заводы.
Русский десант стоит на изготове!
Препоручая Кампредона канцлеру Головкину, царь тем самым дал понять, что француз всего лишь посредник, а не партнер в подготовке мирных переговоров. Царь демонстративно сухо, кратко простился с ним, сославшись на давно намеченную встречу с австрийским послом графом Кинским. Граф сей явился в Петербург в качестве свата — австрийский двор домогался для своего ставленника герцога Голштинского руки старшей дочери Петра Анны. Для пущей значимости и пышности граф привез с собой из Вены целую капеллу, в которой ведущей скрипкой владел виртуоз Иоганн Гибнер.
Причудливо, странно был выстроен тот день Петра. После беседы с Кампредоном он слушал скрипача-виртуоза у графа Кинского. Не уговариваясь, застал в гостиной венского посланника архимандрита лавры Феодоса, а встретив, не отпустил его от себя, но поехал с ним в комиссию следственную к Дмитрию Мамонову. Феодос слушал подробности розыска над Гагариным и осторожно задавал себе вопрос: «Неужели пожертвования князя в лавру тоже будут зачтены в ряд преступлений? И то, что я у него деньги занял и не отдал — тоже вскроется?.. Нет. Жертва — не грех, а благо. Тогда зачем Петр вынуждает его слушать дела о гагаринской подноготной? Ведь он, царь, ничего не делает без умысла...»
Петр меж тем как бы и не замечал присутствия архимандрита:
— Ты, Иван Ильич, розыск ведешь мешкотливо — на целых два года растянул. За это время мы швецкий берег огнем выжгли. Корабли швецкие в полон побрали на виду у англичан. Вот-вот и на Стокгольм дерзнем. А ты все тянешь! Тебе что — людей мало придано?
— Достаточно, государь. Но Сибирь столь обширна... Пока всех свидетелей вычерпаешь...
— То не следует брать в резоны. Долго тебе еще дело до Сената доводить?
— Вот осталась очная ставка Гагарина с виноторговцем Зверевым. Ельцин — комендант Якутска еще не сведен с Гагариным нос к носу. Да еще ...
— В чем Зверев повинился?
— Взятки давал Гагарину за винный откуп.
— Признался?
— Нет. Вертится князь. Говорит — какое-то могильное золото приносил Зверев, а денег у виноторговца не брал.
— Велика взятка?
— По четыре тыщи в год.
— Еще какие доводы не доправлены?
— По Томску, государь. Там Роман Траханиотов вельми размашисто дело вел. Вымучил у иноземцев мехового товару на семь тыщ, у посадских людей из жалованья служилых вымучил более двадцати тыщ рублей. За два года нахапал. Как мог князь Гагарин такому изуверу город доверить — не пойму. Он сажал под караул невинных, сковывал их с кабацким пьюшкой, а еще и всех сразу к стульчаку приковывал и выводил на площадь. Пьяница орет — испражнятся просится, а невинные несут с ним вместе стульчак. Принародно! Позор! И от того позору неволей люди откупались ...
— Признал Траханиот поборы?
— Нет. И не признает.
— Что — кремень такой?
— Нет, государь. Он помер.
— Где схоронен?
— На Москве.
— Выкопать и повесить в пристойном месте. С подписом подобающим. Гнилых греков привезли Палеологи на
Москву*.
— Не все Траханиотовы таковы, государь. Туринский комендант Иван из той же фамилии, но обвинен по злобе. Хоть и ближе других к Гагарину стоит.
— В родстве?
— Женат на старшей дочке — зять княжеский.
— Он преступнику зять и мало тут княжеского. Признался Гагарин — что брал от Томского Траханиота?
— Нет.
— Сколь в год Гагарину на руки приходило мзды?
— Не назвал. Думаю, и не назовет. Путает...
— Распутаем. На виску его. Пытать!
Даже видавший виды генерал Дмитриев-Мамонов вздрогнул при этих словах. А преосвященный Феодос начал понимать — зачем потащил его с собой царь в следственную комиссию. Своим присутствием архимандрит благословлял молчаливо на пытку кнутом человека княжеского рода!
— Но как без Сената?
— Сенат скажет свое, как ты из Гагарина правду о его плутнях выбьешь. Что там еще по Гагарину?
— Челобитчиков много.
— О чем просят?
— Те люди, что ему взятки давали, требуют — пусть деньги вернет.
— Отказать! Всем! Еще что? В том, что ведомости чернил — признался?
— Нет.
— Пытать! — отрезал Петр и глянул на священника.
Архимандрит Феодос, окормитель епархии Новгородской, молчал, не отвращая взгляда. Петр продолжил:
— Шведам денег с лихвой отписал. Признался?
— Нет. Нуждами губернии отговаривается...
— Пытать.
Мамонову была не понятна лавина петровской ярости. Для него это было паче ума, но он, не прекословя, делал свои пометы в бумагах. Пометы для испытника. Не сам же он, Рюрикович, будет чинить в застенке кнутобойство.
Петр так же неожиданно свернул разговор с главой комиссии, как и начал, указав на часы:
— Время к вечерней. Все едем в Троицкую. Так, отче?
Феодос молча кивнул.
После службы Петр, не спросив у кого какие дела на вечер, распорядился:
— У певчего Андрея Нижегородца сын родился. Крестили нынче. Слышали — как Андрей высоко выводит: «Господи, возвах к тебе, услышь мя, Господи, вонми гласу моления моего...» К Андрею все едем на крестины.
Поехали покорно.
Невеликий домик государева певчего дьяка находился недалеко — здесь же на Городском острове, куда Петр распорядился еще десять лет назад переселить из Москвы бывший патриарший хор. Появление царя в Певческой слободке не было редкостью, но в доме Нижегородца он вызвал со своей свитой растерянность и суету, однако крепкая анисовая быстро вывела расторопных домочадцев на нужный лад, вся компания утеснилась за долгий стол. Петр не отпускал от себя Феодоса. Рядом велел сесть Дмитриеву-Мамонову.
Петр поздравил родителей, младенцу подарил рубль-крестовик серебряный, но первую все дружно дернули за здравие царя. А после третьей уж никто и не управлял: кто за кого пьет. Петр выводил разговор со священником на свою стезю:
— Владыко, ты видел сегодня — Гагарин плут и сребролюбец. Но как быть с ним? С грехами его?
Феодос ответил, не задумываясь:
— Симеон Солунский проповедовал — Христос и до ныне совершает дело спасения. Чрез крещение и покаяние привлекается к вере, даруется грешнику оставление грехов, хотя бы они совершались бесчисленно многажды.
— А коли он в расспросе грех не признает? И не признает вовсе?
— Остается исповедь, государь. Нет более властного средства.
И тут Дмитриев-Мамонов начал понимать — зачем царь привел в комиссию архимандрита и зачем он при нем договаривается с Феодосом.
— Да, владыко. Кнут — не исповедь. Души не вынет. Но, чаю, подвигнет к покаянию.
— Так, Петр Алексеевич. Все согрешающие, приходящие ко Христу паки возводятся ко спасению чрез исповедь и слезы. Точию чрез покаяние свершается удаление от зла.
Но Петру этого было мало и он наседал:
— Нет. Вор сибирский от зла не удаляется, понеже не признается. Как достичь всей темности души его?
— Государь, даже разбойник на кресте, рядом со Исусом Христом, выразил исповедание и веру, прошептав, одно лишь слово — «Помяни ...» И он за то одно сподобился Небесного Царства. А что такое темнота в душе? Помыслы...
— Вот-вот, владыко. Самое горячее мое — это помыслы гагаринские. Не открывается. Не верю я, чтоб он крал только для того, чтоб мошна его пухла. Тут что-то иное.
— Исповедь все откроет.
— И знать то тайное будет один исповедник!
Феодос кивнул, перекрестясь.
— А как я узнаю ту тайну?
— Тайна — Божья обитель, — попытался уйти в беспредельное Феодос.
— Нет. Погоди. Я помазанник Божий на земле. И коли тайна сия в обители помазанника есть, то я должен владеть ею! — настаивал Петр.— Коли я, помазанник, того исповедника приведу к своей царской исповеди — сие не будет ли грехом? Я — помазанник! Но я и человек...
Феодос чувствовал, как закручиваются винты царева рассуждения, сжимая его волю будто испанский сапог, теснящий костоломно ноги пытаемого. Феодос заерзал на гостевой скамье:
— Государь! Даже верховный апостол после падения, покаявшись горько, помилован.
— Дано миловать. Мне правда помыслов надобна, владыко, — и тут царь обернулся к Дмитриеву-Мамонову. — Кто у тебя в следственной колодников исповедует?
Дмитриев-Мамонов, слушая внимательно весь разговор Петра с архимандритом лавры, окончательно понял — для чего царь договаривается со священником. Верно — кнут не исповедь, души не вынет. Но исповедник...
— Один к ним допускается, — ответил глава комиссии. — При храме Исакия Долматского он.
— Вот и пришли его ко мне. А тебе в вопросные пункты к Гагарину я один свой добавлю, — и не договоривши, царь обернулся к стоявшей за его спиной хозяйке. — Вот угодила, милая. Вот постаралась. В мясопустную первая еда — рыба.
Хозяйка, опомнившись от первого потрясения при неожиданном появлении царя, успела уже в поварне повертеть на сковородке невского окуня, величиной с добрый лапоток, и царь под чарку и слова во здравие новокрещенного захрустел жареным плавником, высасывая громко из него весь рыбий смак. Пированье в доме певчего государева пошло своим обычаем и царь более не теснил Феодоса своими вопросами.

Матвей Петрович расхаживал по узилищу своему, ожидая сына. Алешка последние недели приносил ему еду и новости городские. Жена Гагарина крепко недужила уже какой месяц. Ее подкашивала свалившаяся на их семью царская жестокость и то состояние, в котором она оказалась со всеми детьми и родственниками. Все в городе от Гагариных отвернулись. Сватовья их — и Шафировы, и Головкины смотрели в сторону гагаринскую мутным глазом и за взглядом читалось: «Черт дернул с Матвеем породниться... Да кто ж знал, что он в такой просак попадет».
Вместо Алешки почти к вечеру через темный порог трудно переступила жена Матвея Петровича.
— Почему ты пришла? Сын где? В море рано еще...
— Ох! Матвей! За караулом наш Алешка, — заголосила жена, опускась на край арестантской лежанки.
— Как — за караулом?
— Взяли вчера утром. Я уж нынче сходила да вымолила у офицера разговор с Алешенькой. Спросила — не пытают? Нет, говорит. Не пытают, но допытываются — зачем в Германию ездил? Да какие фамильные сокровища туда вывез? Ох, Матвей! Говорила я ему — не путайся, Алешенька, с энтим камер-юнкером Геклау, что при герцоге немецком трется. Не путайся, обовьет он тебя лизоблюдно, обовьет ради денег твоих. А он отмахнулся, сынок наш. Говорит — надо иные земли ведать... Доведался. Под ружье посажен.
— Ни при чем, мать, тот пьянчужка герцогский. То козни царские. По его указу да по поклепу Алешку взяли. Смекает глава комиссии — а не прячем ли мы нажитое свое в иных странах...
— Одно хоть отлегло, Матвей. Зятя нашего Ивана от розыска освободили. Недужен он. Да и не виновен. Наговорили на него, будто шведов за взятки домой сплавлял.
— На нас еще такой дури выплеснут теперь. И на всех, кто при нашей семье обретался. Ты бодрись, мать, — попытался успокоить жену Матвей Петрович, провожая ее к порогу.
Но чуяло бабье сердце, да и Гагарин предвидел верно — ожесточенье розыскное ввалилось в его дом у пеньковых амбаров на Неве и солдаты во главе с капитаном Пашковым поставили вверх дном все жилые и нежилые покои. И не зря рылся капитан от гвардии в скарбе княжеском. Добрался в кладовке до книг из канцелярии Сибирской губернии и, веселясь мысленно, повез их к генералу Дмитриеву-Мамонову.
Генерал, не мешкая, вызвал Гагарина на допрос:
— Матвей Петрович! Вот ты все отнекиваешься от плутовства своего. То запамятовал, то за давностью не помнишь. А вот они книги — для памяти. Еще один довод мне, оприч уже известного. В них все твое черненье налицо! Теперь по всем годам твоего губернаторства документ подделанный виден, — и он подвинул к Гагарину затрепанные толстые книги, прошитые и за скрепою печатью на последнем листе.
Гагарин полистал их и отодвинул:
— Иван Ильич. Ты ведь знаешь мою руку. То не моя рука, не мое черненье.
— Как не твое? Без твоего указанья такого быть не могло.
— Может кто и чернил-правил. С ведомостями приходными сверял. Но для чего чернить? Не было от меня такого указу ни Филиппову, ни Баутину.
— Как не было! Здесь твои книги с 1709 году. За шесть лет книги. И ты их все испестрил правками. А ты ведь знаешь — каков указ государя вышел в 1714 году за мошенничество супротив казны.
— Знаю. И за то время на меня столь много штрафов налагали — голова кругом! И деньги у купцов я брал на уплату штрафных недоимок.
— Значит — не указывал своим подьячим править?
— Нет, — твердо ответил Гагарин.
— А я у них еще раз спрошу. На дыбе, — пообещал генерал.
И спросил.
Срочно.
Дмитриев-Мамонов приказал капитану Пашкову повторно допросить канцеляриста Филиппова и тот, даже и кнут не успел над ним свистнуть, подтвердил на крестном целованьи — правил он записи в книгах по распоряженью Гагарина, начиная еще в те поры, как располагалась Сибирская канцелярия в Москве.
Дмитриев-Мамонов положил перед Гагариным допросный лист на канцеляриста:
— Как теперь отпираться будешь, князь?
— Не в чем отпираться мне. Запугали вы всех. Как велите сказать — так и скажут.
— А ты что скажешь, как я тебя на виску направлю?
Гагарин медленно встал. Его с главой комиссии разделял только стол. Поникший от бесконечных допросов, Гагарин вдруг налился как молодой побег в мае упругой силой, голос его окреп неожиданно и была в том голосе убедительная сила:
— Я не хопра блудородная какая-нибудь, чтоб меня на виску да кнутом!.. Я, Иван Ильич, служил в Сибири не для того, чтоб чернилами по бумаге брызгать. В мое правленье губерния казне такой приварок дала, какого николи не было! По моему замышленью так на Иртыше и на иных реках дело устроено, что те земли в верховьях — государевы! И устроил я то без войны и без крови великой. Хоть с джунгарским ханом, хоть с кайсацкой Ордой. Моими крепостьми весь русский предел там утвержден!
Дмитриев-Мамонов глянул на Гагарина откровенно пренебрежительно:
— Пой, пой, князь. Но эта песня твоя насчет укрепления Сибири от Иртыша и до островов за Курильскими переливами уж и не трогает никого. То люди русские делали. А ты, в Тобольске сидючи, шкуры с них драл. Поп раз берет яйца — в Велик день. А у тебя в Сибири, что ни день, то Пасха. Да и проку в твоих крепостях... У государя полное замиренье с контайшой. И с китайскими делами налаживается. Петр Алексеич распорядился все твои крепостешки по Иртышу разорить. Указ такой есть! Зря ты пыхтишь горделиво. Нашел чем гордиться...
Гагарин задохнулся яростным воздухом, разделявшим его и главу расследования. Генерал уперся в Матвея Петровича бычьим взором:
— Государь указал мне — хватит слушать твои попевки о прибытке казенном и крепостях. Пытать тебя велено.
— Меня? — рука Гагарина рванулась к груди и так, приложа руку к сердцу, он застыл и ждал ответа.
— Тебя. По мздоимствам твоим.
— Меня? Рюриковича пытать? Да ты не в свою версту метишь!
— И я, князь, Рюрикович, — ответил Дмитриев-Мамонов. — Но мы сами себя так расставили по разные стороны от правды. Один в ответчиках, а другой в допросчиках. Пункты, по коим тебе надлежит ответ держать, тебе известны.
Испытник деловито расхаживал по застенку и поправлял свою снасть, когда Гагарина под конвоем привели для пытки. Капитан Пашков сидел в углу, держа перед собой один единственный лист бумаги. «Пункты вопросные твердит», — догадался Гагарин. Испытник наготове стоял у камелька, где потрескивали дровишки, а в сторонке были свалены березовые веники.
«И этот наготове. Щас париться будем...» — отметил Гагарин, и цыкнул на себя: «Ты, Матвей, тоже готовься. Не пиво пить сюда тебя привели...»
Палач буднично и привычно подвел князя под перекладину, через которую была переброшена веревка с мягкой петлей на конце. Сноровисто обнял
кат* той петлей запястья гагаринских рук, сведенных за спину и отошел, ожидая команды. Гагарин искоса глянул на обугленные поленья и ни с того, ни с сего вспомнил, что когда его вели сюда через двор тюрьмы, он впервые за два года увидел скворца. Тот каким-то ненароком залетел и опустился на тюремную ограду. Гагарин успел рассмотреть серебристо-черный отлив крыла черномазой птицы и теперь, глядя на испепеленные уголья и головешки, невольно подивился их схожести со скворчинным опереньем. Пепел подрагивал и будто крыло птичье подрагивало.
«Ну вот, Матвей, дожил до весны. Сейчас эти скворчики на твою спину слетятся...» Он знал — каково исследуемый в застенке пытается и сам в свое сибирское владычествование не раз бывал в пытошной и вопросы задавал.
Пашков кивнул испытнику и тот выбрал слабину веревки, откидываясь всем телом назад, уродливо вздымая руки гагаринские за спину и вверх... В короткое мгновенье, пронзительное по своей беспощадной боли, Гагарин оказался оторванным от пола, но руки в плечевых вертлюгах не выдержали веса тела и хрустнув, провернулись в суставах. Вывернутый суставно наизнанку, Гагарин носками ног коснулся было пола, пытаясь бережно подтолкнуть себя кверху, но испытник ловко вывел свое тело в противовес и Гагарин обмякше, бессознательно повис под перекладиной.
Пашков пододвинул к себе песошные часы-минутники и глянул на Гагарина:
— Первое, князь. Велел ли подьячим книги править?
Гагарин через силу помотал головой.
Песок неслышно струился из верхней воронки, убывая мучительно медленно.
Не спеша достал Пашков новый лист:
— И с какого умыслу написал шведам в дачу денежные суммы выше окладу? — спросил Пашков и обмакнул перо в темную посудинку с чернилами. Он уже сделал какую-то помету в первом листе и отодвинул его в сторону.
Упершись подбородком в грудь, Гагарин видел только сапоги капитана и слышал холодным голосом заданный вопрос, будто обрушенный на него с потолочного свода.
С большим усилием выдавил из себя Гагарин слова, разделяя их прерывистым дыханьем:
— Не было... умысла. Написал... в оклад... без лишку.
...Ни на один вопрос в первую пытку не ответил признательно Гагарин.
Часы-минутники капитан перевернул всего дважды.
Гагарина сняли с перекладины. Костоправ, не обращая вниманья на вопли пытаемого, вернул руки в вертлюги и стонущего Матвея Петровича отнесли в его узилище.
Пашков тут же поехал к главе следственной комиссии.
Дмитриев-Мамонов был недоволен. Он ждал признаний, а их нет.
— Давай иначе твои пункты строить, — наставлял глава комиссии Пашкова. — Не станем цепляться за один какой-то случай или повод. Давай-ка вразброс его по всем годам погоняем. Пусть вспоминает. Но выберем из всех одно. У кого и сколь он золота приимывал и почему того золота в записях нигде нету. Чуешь, какой ход будет?
Пашков откозырял.
Три дня сенатские подьячие, приданные Дмитриеву-Мамонову, вычерпывали все дачи Гагарину золотом, перелистали фискальские и купеческие доношения, Пашков крякнул удовлетворенно и велел привести Гагарина в пытошную.
— Отдохнул, Матвей Петрович?
Гагарин угрюмо ожег взглядом Пашкова и ничего не ответил. Теперь вся его ненависть к допросчикам сошлась на одном человеке. Боль, испытанная им на предыдущей виске, выжгла в Гагарине все тяжкие переживанья на очных ставках при унизительных домогательствах Дмитриева-Мамонова к подробностям его жизни. Умом Гагарин понимал — Пашкову приказали, он исполняет. Но в душе не умещалось — какой-то капитан, еще вчера сопливый, приказывает и палач вздымает его, князя и губернатора, на дыбу.
— Ну, коли отдохнул, то и продолжим. Вспомни — сколь ты взял могильного золота у виноторговца Зверева?
— Принашивал тот Зверев золото в штуках. Помню. За винный откуп. Было. Там и проволоки золотые были наручные — на концах змеиные головы. Так я то штучное ко двору царского величества послал. Но золото от Зверева тех денег, что он запрашивал, не стоило. Мало было золота... Да я многим говорил и докучал — чтоб несли ко мне могильное. Но несли бы за деньги. На царское величество покупал. Да...
— А сколь ты взял ломкого золота от крестьянина Знаменского монастыря Ивана Белого?
— Было. То приношенье на вес брал Ефим Дитмар. По весу плачено аль нет — не упомню. В книгах записано.
— Письмо о взятьи золота дано Белому?
— Не упомню. Ныне на мою плешь, как на наковальню смотрят. Каждый норовит по ней своим молотком стукнуть да свое оправдание выковать.
— Ну, князь Матвей Петрович, вышел ты на любезную тебе песню: «Не упомню». Надо вспоминать! — Пашков дал знак палачу.
Гагарина оголили до пояса и набросили петлю на руки. Передернули веревку силою и снова взвыл князь и обмяк, свисая неподвластным ему телом под перекладиной.
— Куда пошло то ломкое золото от Зверева?
— На государя... — собрался с силами и выдохнул Гагарин.
— Куда делось ломкое от монастырского крестьянина Белого?
— Указал переделать на вилки, на ножи и ложки. Все послал к государыне царице... нарочным...
— Сколь коробок китайского взял от ямщика Перевалова? — перебросился на другую фамилию Пашков.
— Не упомню... Две али одну... Не я брал.
— Кто принимал?
— Через Некрасова шло...
— У Рычкова Гаврилы из каравана купца Осколкова сколь взял?
— Две коробки. Все в Сибирский приказ посылал.
— От купца Мокроусова сколь коробок?
— Не упомню. Некрасов знает... В бумагах ищи пометы...
— Мы поможем тебе, князь — с юродской улыбкой поклонился Пашков пытаемому...
Ноги Гагарину охватили новой петлей и вытянули его тело над полом. Прогнувшись против естества позвоночного, он повис над грязным полом белым своим животом, издавая то стон, то вопль.
Пашков показал палачу растопыренную пятерню.
Первый удар кнута оставил на теле багровый след, в котором отпечатался каждый ремешок, свитый, сплетенный в беспощадную косичку на четыре колена.
Гагарин в момент удара вскинул голову, будто его молния огнем пронзила и резко уронил ее долу.
...Еще четыре раза взметывалась кверху и опускалась его голова.
Пашков повторил вопрос:
— От Мокроусова сколь коробок?
— Не помню... Одну или две...
— За твоей подписью Мокроусов получил ход в Китай?
— Мне за день челобитных до ста подавали. Может и за моей...
— Сколь за то разрешенье ты с Мокроусова взял?
— Не помню. — Гагарин силою заставил себя поднять голову и глянул в сторону Пашкова. Тот переворачивал часы-минутники. Он вел свой счет вопросам и времени.
— Еще пять, — скомандовал капитан палачу.
Исполосованного кнутом Гагарина освободили от петель и унесли в каземат.
Пашков поперебирал листки с пунктами. Записал — сколь минут на виске был Гагарин, сколь ударов дано ему и помчался в комиссию.
...Петр, получив от Дмитриева-Мамонова листки из пытошной, фыркнул недовольно:
— Скверно дело ставишь, господин генерал. Мало тебе моего словесного указу на пытку, я сей же секунд велю печатный тиснуть и вывесить его пред носом всей твоей комиссии. Пытать. И еще. Мой пункт вопросный на каждой пытке будешь добавлять.
Вопросительно посмотрел генерал на Петра. Вроде бы и без того вопросов целый ворох. У Гагарина на кнут кожи столь нету.
— Какой, государь?
— Умышлял ли он об отложеньи Сибири преступно? Но задавать сей пункт будешь устно, нигде не вписывая, будешь задавать самолично на ушко, чтоб ни твой испытник, ни палач голоса твоего не слышал.
Генерал понял царя. Никаких бумаг по этому пункту.
Через день в комиссии на самом видном месте красовалась копия царского указа: «Понеже князь Гагарин во многом обличен, а в прочих своих воровствах скрытным и лукавствы проходит, того ради во оных скрытных ево пытать, чтоб скорее дело к концу привесть. И всех ближних людей ево, кто под стражей по его делу пытать до тех пор, пока не явят истинную правду».

Март барабанил капелью, роняя тающий снег с крыш. Сдавалась крепь зимы, вызывая на лицах блажь расслабленья от подступающего тепла. Но пребывающим в розыске ни тепла, ни добра не выпадало, а доставался огонь из той печи, что непрерывно гудела в застенке. Было там кому дров подбросить.
...Гагарин сбился — быда ли то третья, четвертая ли виска, когда капитан снова дознавался — в дачу или в оклад написал он деньги шведам и Гагарин признался, что в даче шведам он умножил расходы, а в прежнем допросе он того не сказал, запирался, убоясь розыску жестокого и смерти. И тем же самым объяснил он, что в Сенатской ведомости написал: «в окладе» — в чем пытался обмануть комиссию Сенатскую...
Но жесточь розыска уже легла неотъемно на истязаемого и признания выдыхались измученно, как защита от дальнейшей пытки. Так поставлено было дело пытошное — если пытаемый менял свои слова, то надлежало вводить в работу кнут и так до тех пор, пока он, виновник, не подтвердит свои слова трижды.
Идучи на эту виску, Гагарин ненадолго задержался у стола Пашкова и увидел лист с вопросами по шведам, где против вопроса раскорячились буковки знакомого почерка. Он узнал руку царя. Там было начертано: «Пытать в том».
Пашков проверял свой ряд пунктов по прошлой виске и твердил:
— Куда пошло золото от Зверева?
— Куда... золото от Белого?
— Сколь брал коробок от Рычкова?
— Сколь у Мокроусова?
На последний вопрос у Гагарина хватило терпенья ответить, что он брал у Мокроусова не сам лично.
— Велел я ему в Москве товар из Китая не отдавать, пока коробку не принесет. Приносил. Приказчикам. Для меня...
— А ранее утверждал — было взятье у тебя золота на Верхотурске? — добавил с укором Пашков.
Гагарин помолчал, будто решая — говорить или нет. Посмотрел на часы песошные — шла двадцать пятая минута виски. И он дрогнул:
— На Верхотурье было иное золото...
Не успел Гагарин договорить, как в застенок вошел Дмитриев-Мамонов. Один, без обычной своей свиты. Он замер напротив подвешенного Гагарина, уставясь немигающе на его склоненную голову.
— Пашков, забери палача с собой. Выйди в сени. Там обождите. Я князю свой вопрос задам.
Песок в верхней склянке весь просыпался через стеклянный пережим в нижний конус и генерал сам перевернул минутники. Пошло его время — песок потек.
Гагарин узнал голос Дмитриева-Мамонова, не видючи генерала. И не удивился его голосу, долетавшему из звенящего потока, заполнявшего все более и более неотступно уши пытаемого. Но голос испытника Пашкова оттеснил слова главы комиссии и в том звоне, одолевшем слух князя, настойчиво выделялись одни слова: «Сколь золота?.. Где золото?.. Из подсознания в этот поток вклинилось золото эркетское — золотой песок с реки Амон-Дарья. И даже царские слова всплыли: «Хорош песочек!»
Гагарин поднял голову, в поле его взгляда попали часы, высвеченные огнем печным и песок в часах образовал красную воронку, в которой он, неслышно шурша, пропадал слой за слоем, обрушиваясь к центру убегающего времени. В ушах звенело: «золото, золото...», а причуды обезумевшего от боли сознания переместили князя в центр воронки и золотой с красным отсветом песок, утекая в воронку, обнимал тело князя, увлекая его в узкий провал, за которым растущая горка сыпучего вожделенного вещества превращалась в мертвую неподвижность. Песок обнимал тело Гагарина, сковывал руки и втекал в выемки над ключицами, где саднили суставы, он неумолимо и неслышно обнял шею князя, холодя вены, достиг небритого его подбородка и коснулся колючими зернистыми золотинками воспаленной губы, попал в рот и заполнил его полость, достиг ушей и запечатал их. Князь утонул в золотой воронке, не имея сил вызволиться из ее погибели.
Шла тридцатая минута виски. И когда Дмитриев-Мамонов подошел к Гагарину и сказал ему, наклонясь к уху:
— А теперь князь, ответь — помышлял ли об отложеньи Сибири от государя? — Гагарин не только не мог говорить, но и ничегошеньки не слышал.
Золотой песок в часах поглотил его и отнял всего от окружающего, унеся в запределье, где не слышат слова и не чувствуют боли.
Дмитриев-Мамонов кликнул капитана. Пашков вернулся в застенок.
— Перестарался ты с ним нынче. Не успел я свой пункт выяснить. Пункт важнейший. Вели доктору привесть его в лучший вид. Завтра я задам свой вопрос в самом начале виски.
К полудню следующего дня Гагарина под руки привели в застенок, не давши ему отлежаться после вчерашней пытки.
Глава комиссии был там с утра. Только что сняли с перекладины слугу гагаринского Некрасова. Генерал доправлял последние козыри против бывшего губернатора. Некрасов был той ступенькой в ряду подчиненных Гагарина, до которой касалась нога всякого сибирского челобитчика, стремившегося получить одобрение на свой замысел-умысел, знаючи — без приношения князю Матвею Петровичу дела не делаются. А уж как обзовешь свою мзду — в почесть принес или за услугу — какая разница! Лишь бы дело сдвинулось. Испытник Пашков начал с того, что напомнил Некрасову:
— Какие люди привозили червонцы в дом княгине Гагариной?
— Много их было. Разные приходили, — ответил слуга.
— Суровцев с сыном Павлом сколь привез?
— А при мне ли то было?— усомнился Некрасов.
— При тебе. Давай первые пять! — скомандовал Пашков палачу.
Некрасов задергался, стеная под кнутом.
— Было. Два ста... — вышиблись из пытаемого слова, обращенные в затоптанный пол.
Пашков листнул свои пункты:
— В Тобольску держали приказчика Степана Одегова за караулом. Сколь с его взяли, чтоб отпустить?
— Был я в то время болен. Не при мне было.
Еше пять ударов легло в некрасовскую спину. Проронил:
— Коробку золота я отдавал князю от Одегова.
— А как сажали комендантом на Кунгур Усталкова — сколько князь взял? И чем взял?
Ослабевший Некрасов не стал ждать новых ударов:
— С Афанасия с Усталкова взято две аль полторы коробки золотом. В повинной князь не написал про то беспамятством. Не с полна ума писал...
— Ты хозяина не выгораживай. Тебе пора о своей шкуре попечься, — остановил Пашков слугу. — Давай вспоминай — сколь за откуп винный в Шадринской слободе с Петра Коноплина взято? И чем взято?
— Запамятовал...
Кнут загулял над спиной слуги.
— Князь у шадринца золота не имывал. Взял лошадьми и мехом.
— А золота все давано — так сказывает Коноплин,— настаивал Пашков. — Сколь приносил и через тебя отдавал?
Облитый соленой водой Некрасов прохрипел, извиваясь:
— Две коробки.
— О чем ты еще в своем повинном доношении умолчал?
— Не помню...
И снова кнут зачавкал в мякоти спины.
— На всем прежнем утверждаюсь, но сверх всего повинного пополню одно токмо — Семен Дурной с Тюмени принашивал князю коробки золота не раз, а сколь — не помню. Да мне Дурной давал рублей сто... Более о повреждении Гагариным государева интереса я за ним не ведаю.
Пашков велел снять с виски Некрасова и написал под ответами слуги: «При том дано девятнадцать ударов».
Некрасов плетью лежал на полу под перекладиной, пока его два тюремных надзирателя не подхватили за вывернутые руки и не уволокли в камеру. В продолжение всей пытки над слугой князя Гагарина глава комиссии внешне безучастно сидел в стороне, но про себя он прикидывал: «Вроде и нет надобности в этом допросе. Доказанных преступлений по Сибири столько уже — на десять эшафотов хватит. Однако же надобно исследовать все обвинения и сведения, полученные комиссией от всех арестованных и доставленных в Петербург, все сибирские допросы командой Лихарева проведенные необходимо проверить здесь. Они все как лучи паутины сходились сюда, к середке — вот к этому человеку, что стоит сейчас перед ним, поддерживаемый служками тюремными под руки. Не расспросит он, генерал Мамонов, до подлинного изводу — потом, может статься, его станут расспрашивать — почему не все выведал? Али укрыть хотел что?» Пооберегся глава комиссии — все вычерпнул из испытуемых. Но самого важного вопроса от царя Гагарину он еще не задал. Генерал приказал:
— Усадите князя в кресло и все вон отсюда.
Без особой бережливости плюхнули служки княжеское тело в кресло, больно прижав к спинке. Ища пощады исполосованной спине своей, князь нашел силы и выпрямился. Саднила спина жгуче, но все же не так, когда ее придаваят к чему-то твердому.
— Вот ты мне твердил, князь, о своих заслугах: и прибыток ты великий по Сибири дал, аж на мильон, и крепостями уставился. Да и золотой поход в Эркет затеял. А все для чего? Ты в письмах до богдыхана китайского себя именовал царем Сибирским даже.
— Не царем, — поправил Гагарин. — Главным управителем царства Сибирского.
— Да один ляд — царь Сибирский али главный управитель. Ты выведи меня на ясность — умышлял ли ты, получа из Москвы и с Урала оружие, аммуницию и порох, умышлял ли об отложении Сибири от государя? От столицы нашей старой, от Москвы, умышлял ли отложение?
Гагарин, не мигая, смотрел на главу розыскной канцелярии. «Что он знает о Сибири, этот главный мой допросчик? — подумал князь. — Что бы смог он управить в просторе и дальности Сибири, окажись вдруг на моем месте? Шпынь придворный, не сумевший даже жениться толком на дочке царя Ивана, что он мог бы сделать с такой невестой, как Сибирь?» Но вместо этих обидных мимолетных мыслей Гагарин только и вымолвил:
— Дурак ты, Иван Ильич. Хоть и генерал. Что ты знаешь о Сибири, кроме воровства? Тебе вся Сибирь — воровка.
Дмитриев-Мамонов позвал помощников:
— На виску! Кнута не надо. Погрейте князя веником. Он со спины зябнет.
Тело Гагарина снова распростерли над полом. Кат взял березовый веник и сунул его в очаг пылающий. Листва мигом вспыхнула и тонкие ветки заалели живыми угольками, образуя пламенистый веер. Палач поднес тот веер к спине подвешенного и прижал. Прижал и отнял. Прижал — отнял. Запахло паленой человечиной.
Бросок бредовый низверг сознание Гагарина в притчу о мытаре Матвее, когда язычник Фульвиан заковывал тело евангелиста в ящик железный и жег на костре. «Господи, как же он не сгорел? — удивился Гагарин. — А мне дашь ли уцелеть?»
Дмитриев-Мамонов выгнал из застенка своих подхватчиков и приклонился к уху княжескому:
— Так помышлял об отложении? Мыслил ли Сибирь отдельной?
Ничего не ответил Гагарин.
Еще два огненных бело-красных березовых веера просияли над спиной князя, теряя свою ярость в месиве обугленной спины.
Ничего не ответил князь.
Боль и бред владели им.
....Лихой сон сродни глубокому недугу спасительному овладел Гагариным, утихомирив на время саднящее тело, но мысль его, будто убегая от непонимания и непримиримости с болью, тыкалась в закутки памяти, словно зверь лесной во время пожара, ища спасения в некой речной заводи, и нашла наконец прибежище в том дальнем и молодом времени гагаринском, когда он с отрядом казачьим оказался в Нерчинске, оберегая крепость от китайского посяганья.
Но не оружное стоянье за стеной полисада всколыхнулось в мозгу, а покойное времечко на берегу Нерчи, где ничто не угрожало отдохновенью молодого коменданта и рядом была молодая жена.
И, обещая укрепленье телу, чуть поодаль попыхивала дымком, доходившая до желанного жара баня. Гагарин встречал жену, окатив полок банный кипятком, и он исходил туманом от горячих досок, принимая в поволоку свою, словно в зыбку, ноготу ее тела, чтобы могли они оба замереть истомно, вбирая хвойный дух в себя, откинувшись к стенке спиной и чувствуя горячую опору, подолгу и млея и томясь, будто молоко в корчажке рядом с углями в русской печи. Как он любил в те годы оглаживать ладонью тело жены, положившей ему голову на колени, какое несказанное любование доставлял ему вид ее тела, утекающего с колен его прелестной волной бедра в сумрак бани; и рука жены отдохновенно свисала к скамье и жар незлой проникал в них одновременно и расслабляюще, и бодряще.
Напитавши тело хвойным духом, выхватывал тогда из широкой кадочки молодой комендант березовую парочку и, наподдав на каменные голыши ковшик-другой, начинал окутывать сначала мягко, а затем все накатистей водворять тело жены в обитель горячего трепета березовой листвы, когда она прилегает на миг к телу, проникая в него до недр дыхания, а затем взлетает снова к накалившемуся потолку, чтобы сызнова пасть на ожидающую листвянного удара покатость женских плеч. Он не истязал жену безмерной лихостью жара, он навеивал на нее жар, покручивая веником над распростертой спиной, а затем, припечатав зелень березовую к плечам, проводил под нажимом ладони эту жаркую припарку от шеи до самых пяток вздрагивающих ног, ощущая как под веником наполняется упругостью ее ответное на ласку тело и ладонь его в лад с веником снова и снова взлетали над взлелеянной статью жены.
Умоляюще ойкая, она освобождалась из-под этого желанного гнета, выскальзывала в предбанник, а он устраивал себе мужской жар и истязал себя до изнеможенья, зная, что она переждет его отдельное неистовство, приоткроет дверь, чтобы выпустить жар нетерпимый и станет в блаженном воздухе распаривать каждый его суставчик, пропаривая и прохлестывая его нежно. Разомлевши во власти ее рук, молодой Матвей знал, что время погодя, отлежавшись и изойдя изобильно чистой послебанной испариной, лежа на рыжей полости из черевьего беличьего меха, она будет чиста и нарастающе жадна и разгорячится под ним, как разгорается к ясному дню красный рассвет до полуденного зноя, когда все изнемогает, но не уклоняется от небесного огня...
И выпархивала она из бани и поспешала — родня воздуху, по узкой тропке к дому, чертя полами накинутой шубы по снегу два следа, будто крыльями птица, готовая взлететь.
...Но отчего же нынче, смутно проблескивало в сознании Гагарина, она так больно и беспощадно охаживает его по спине, будто в руках у нее не пышное березовое облако, а голик обхлестанный пополам с колючим можжевельником, отчего сегодня так жгуче горят лопатки и поясница, отчего не приносят радости удары веника по ребрам и крестцу и по всей спине свирепствует огонь узкопламенный и нещадный? Она разве не видит, что веник возгорелся живым огнем, а она хлещет им, не ведая, что творит в сутеми парилки, набитой под самый потолок жестокостью...

Гагарин заворочался, приходя в себя. Боль выводила его из полусна, полубреда... Он вывалился сознаньем проясняющимся в темную явь своего узилища.
Лекарь тюремный прижимал и отнимал тряпицу белую от его тела. Он с помощью примочек пытался утихомирить обезображенную и пылающую спину князя.

Дмитриев-Мамонов положил на стол перед царем список обвинений по делу Сибирского губернатора. Петр пробежал быстро весь ряд набело переписанных пунктов. Он знал их наизусть.
— Все вычерпал?
— Мелочи не вписывал. Не уместятся в сто листов.
— Мне не мелочи нужны. Мне — главные грехи. Тянуть дале некуда. Неси в Сенат. Какую сентенцию Сенат объявит — так и поступим. Но ты знаешь — здесь нет и не будет одного вопроса. Об отложеньи гагаринском. Он в разуме? Во всем признался?
— В чем запирался, о том с кнута сказал.
— А по моему главному?
— Увиливает. Прямого ответа я не получил, — ответил глава комиссии, не вспомнив однако того, что Гагарин назвал его дураком.
— Пока Сенат решает, ты дай день-другой шельмецу отлежаться. Лекаря приставь. Он мне подбодренный нужен.
...Сенат еще не сказал своего слова, но царь ведал и знал, каков будет приговор. Петра не тронуло последнее покаянное письмо Гагарина, где он просился в монастырь, убеждая царя забрать на себя все движимое и недвижимое гагаринское владенье. В неудовлетворенном нутре Петра, словно солитер ненасытный, шевелился один последний вопрос к бывшему губернатору.
Петр появился в застенке, зная, что в этот день Сенат слушает пункты гагаринского дела. Дмитриев-Мамонов с Пашковым не ожидали появления царя. Палач как-то засуетился у своего инструмента, не зная, куда деть руки и догадываясь — только крайность могла привести сюда в пытошную государя, и дело, видать, предстоит самое жестокое. Но царь выгнал всех прочь, когда ввели Гагарина и усадили его напротив стола.

— Помнишь мои слова, как я тебя на Сибирь сажал? — начал Петр издалека. Гагарин кивнул:
— Клят я и мят... Помню...
— Так и поведай мне — как ты взрастил в себе мысль такую, будто ты в Сибири сам себе царь и Бог, а не мой посаженник?
— Повинен, государь. Не все удалось указным порядком...
— Неужто прав был Данило Полянский, дьяк старый, когда разыскивал над тобой по нерчинскому твоему комендантству и держал тебя в Енисейском остроге? В корень зрел дьяк Полянский! Тебя, вора нерчинского, повесить надо было еще четверть века назад. Сейчас бы не мучались с тобой. Это ты Виниусу, греб его мать, спасибо скажи. Отодвинул тебя от петли. Отговорил меня, тебя прикрыл. Вот ведь сучье племя на земле какое! Одна блядь другую моет и каждая чистой хочет быть. Так ответь — помышлял ли ты, жадность живучая, владеть Сибирью аки государством, мне не подвластным?
— Оговаривают меня доброхоты мои... — попытался защититься Гагарин.
— Какие оговоры! Ты и пушки, и ружье, и порох к себе сволакивал. Моим же арсеналом от меня отгородиться хотел? Всю китайскую торговлю под себя подмял. С кем ты там снюхался? С Тулешином? Аж из трибунала китайского иностранного за тебя предстатели — ходатаи пишут. Защитники нашлись! Что ты богдыхану наобещал?
— Кроме мирного житья, ничего, — едва успел вставить в лавину вопросов свой ответ Гагарин.
— Тебе неужто теперь непонятно — коли не покаешься — не прощу. Ты знаешь, как даже гагара-поганка морская поступает, когда под нее яйцо с дохлецом попало. Наседка то яйцо вываливает из гнезда. И ты у меня будешь извергнут из вельможного гнезда, аки вывалок. Не прощу! И казню, как блядь последнюю, позорно.
Гагарину под этим натиском становилось до донышка души понятно — угроза эта завтра превратится в дело. И ему уже не вымолить прощенья, а стало быть, — и терять нечего. В остатней могуте князя Гагарина закипела злость жизни.
— Это почему же я в такой ранжир возведен? С чево ты меня в бляди зачислил? А ты чем на земле занят? — Гагарин глотнул долю ярости в себя, но она снова выплеснулась и он прорычал. — Я все в Сибирь сволакивал ради крепи ее. А ты хотел, чтоб Сибирь, как девка всем доступная при кабаке твоем стояла? Подходи любой! Хоть зюнгорец раскосый, хоть кайсак вороватый. Подходи все, а она — ляжки нарастопашку! Вон и китаец уж поглядывает — не задрать ли подол сибирский, не смять ли под себя ее плоть девственную. Я велел крепость на Косоголе поставить, а ты указал ее срыть, — ослепленный злобой, изверг свои упреки Гагарин.
— То моего ума дело, — несколько опешив от такого отпора, ответил Петр.
— По Иртышу моим умыслом частокол крепостей заколочен. А ты собздел пред китайцами да пред контайшой. Мир с ними уставить захотел да уж и распорядок на Иртыше назначил — разорить мной утвержденный русский предел, срыть все велел. Я к востоку на острова к полуденным рубежам людей выводил, а ты взад пятки их поворачиваешь! Кто ж из нас блядь? Не зря люди старой веры в своих книгах тебя во главе воинства Антихристова рисуют...
Петр вовсе не ожидал такого отпора. Он еще и понять не успел, что Гагарин говорит такое, изуверясь в надежде быть прощенным, что это отчаянье пламенит его речь до брани. Он приблизил свое лицо к гагаринскому:
— Понять не могу! Паче ума мне. Где и как наглотался ты ленточных червей криводушия? Или у тебя от рода твоего исходит изьян сей природный? Ты этой родовой заразой, как проказой мечен...
Гагарин отшатнулся от бесноватых глаз царя и, шипя-хрипя, изверг из себя вовсе уж отчаянную защиту:
— Ты моего рода не трожь! Тебе в нем нет места. Ты и до Романовского рода одно мнимое половинное касательство имеешь. Али я не помню, как ты пьяный домогался до Тихона Стрешнева — был ли он с матерью твоей? А Тихон к полу глаза блудливо прятал. Ведь он не только у тебя спальником служил. Ты и сам не ведаешь — кто отец твой. Так кто из нас порождение блядино?
Щека Петра задергалась, голова начала конвульсивно клониться и он, выкатив глаза и протянув руку перед собой, рухнул в кресло испытника, не в силах вцепиться тонкими своими пальцами в горло Гагарина.
Матвей Петрович отстраненно смотрел на царя, трепетавшего в накатах приступа. Будто сквозь мрак сна, догадался — надо позвать кого-то... Но, предвидя недоброе, в застенке подозрительно тихо стало, дверь приоткрыл Дмитриев-Мамонов и бросился унимать царские конвульсивные корчи.
...Выйдя из волны припадка, Петр мутно посмотрел на оплывшее тело Гагарина и, не глядя на главу следственной комиссии, уронил:
— Пытать. Все свои вопросные — оставь, остался один мой вопрос. По нему пытать. По главному...

Никакого признанья от Гагарина по умыслу об отложеньи Сибири от России кнутобоец не выбил. Палач вогнал измученного мужика немолодого всего лишь в состояние полуобморочное, из коего пытался его вывести своими вопросами священник, появившийся в камере для исповеди сразу же после пытки.
Когда дошла очередь до обычного вопроса исповедника: решился ли князь не повторять грехов своих — Матвей Петрович против обычая установленного кратко произнес:
— Грехам моим уж и не повториться. Не оставлено места мне. Негде им произойти...
— Доверяешь ли все тайны сердца своего Господу Богу, небу и земли?
— Больше и доверить некому, батюшка, — ответил Гагарин тихо.
— Дела какова от государя не утаил ли?
— Не утаил.
Тяжелая пауза, будто саван черный, повисла над Гагариным. Священник боролся с собой — нарушать ли ход уставной исповедальный и добавить ли тот вопрос, который встремил ему в уши царь. Ведь никто не слышит его разговора с князем, заточенным и исхлестанным. И можно, не задавая того вопроса, отговориться потом — «Не грешен исповедавшийся...» Ну, а вдруг царь устроит еще и свою исповедь и спросит Гагарина — дознавался ли священник так, как настоял Петр? Тогда как дело обернется? И священник из храма Исакия Долматского, под епитрахилью которого побывали все питербургские колодники последних лет, пооберегся гнева царского:
— Тайно или явно помышлял ли отделить Сибирь от России?
Гагарин знал уставной вопросный ряд и не ожидал таких слов. Обожгло его душу внедрение противу вековечного правила и он подумал: «Да ведь это уж и не исповедь, но допрос! Сами не совладали со мной, теперь Господа в помощники воззвали. И в этом их последняя сила? Но это и моя сила последняя — доверить Господу одному все, о чем я помышлял...»
И князь не заставил ждать исповедника. Он вспомнил тобольскую рентерею и мысли свои о золотом потоке из Сибири.
— Все мысли мои согласовались с промыслом Божиим. Только ему одному всевластно повиновались... Нет, отче. В ином чем грешен. И в том повинен. Но не в помыслах своих..
Священника, едва он покинул Гагарина в камере, офицеры из следственной комиссии тут же отвезли к царю. Петр шагнул к нему так решительно, будто на штурм цитадели направлялся:
— Ну?
— Исповедался, — доложил священник.
— Што о Сибирском царстве? Спрашиван?
— Да, ваше величество.
— Ну?
Поп глянул во тьму горячую царских глаз, и, противостоя бесовскому натиску, идущему из них, промолвил:
— Не покаялся. Глаголит — полагался на промысл божий.
— И все?
— Все, государь. Я напрямую вопрошал. Не давал я кривого хода ответу...
Петр отвернулся от священника и забыл о нем тут же.

«Не зря он исповедника прислал», — думал Гагарин, силясь осознать себя, свое будущее и связать все в один разрешительный узел: и царя, и вину свою, и что присудит ему Сенат... «Да что Сенат? То листок фиговый на теле государства, вверенного самодержцу, Сенат — хор певчих. Может пропеть хоть хулу, хоть хвалу. Как регент взмахнет, тако и пропоют согласно. И суд ясен уже — «Казню...» Мне-то свой суд страшен теперь. Жизнь свою стяжал я под ладонь жадную, но при том и делу служил. Кто еще до меня крепь сибирскую так утвердил, кто предел ее расширил? Но ведь и корыстовался...» — потрогал горячую небритую щеку Матвей Петрович. — «Было. Но мне за труды воздавали. Я за людей труждался, а они за меня. Однако ж — как я весть о неправоте своей согласую с вестью сердца своего, как я сведу это все в одно — в совесть?» Гагарин лежал на тюремных досках, уткнувшись в подсунутую под горячий лоб тыльную сторону ладони и стонал, забыв про неотступную боль истерзанного тела.
«Ох, мне, грешному! Како меня земля не пожрет за мои грехи окаянные, како не разверзнется подо мной твердь ее? Мне, преступившему заповеди Божии, нет разве места там, в глуби недоступной, чтоб не видеть, не слышать никого, проклявшего и предавшего мя...»

Кабинет-секретарь Макаров положил перед царем приговор правительствующего Сената, где в восьми пунктах излагались преступления бывшего Сибирского губернатора Гагарина. Черный двуглавый орел реял над шапкой приговора. Петр знал все позиции обвинения и ему не нужно было перечитывать написанное.
Макаров ждал за спиной молча. В нем теплилась зыбкая надежда: если государь не утвердит приговор, перед ним лежащий, то он, Макаров, еще, может статься, получит от Гагарина деньги, втихаря отданные Макаровым в китайский торг. А если наградит утверждающей резолюцией, то...
Петр раздумывал над решением Сената, основанном на его указе от 1714 года о лихоимстве государственном и народном. Все пункты обвинения здесь собраны комиссией под этот указ. А если сюда вписывать еще одно обвинение — об умысле тайном против короны и державы российской — то надобно будет извлекать еще и параграф из «Воинского артикула». Но... Но тогда при прочтении глашатаем приговора на площади, а после по выставлении печатного листа на публику, князь Гагарин в народном мнении получит надменный нимб сибирского страдальца, возмечтавшего облегчить жизнь обширнейшей провинции, а царь его покарал за то... Размолвится по стране со скоростью курьерской в народе эта весть и затлеет уголь прелести, соблазняющей и другие украины думать о самостийной жизни вне России.
«А вот шишь тебе, князь, а не ореол. Ты у меня без нимба страдальца за Сибирь на эшафот пойдешь. Пойдешь как вор низкий, но хитро таившийся. Я тебе не ореол, а такую
лярву* на морду нахлобучу — будут глядеть на тебя и открещиваться, чтоб мимо лихо твое проносилось».
И Петр, прочитав еще раз: «...по тому его великого государя указу, за вышеописанные многие воровства его, князя Матвея Гагарина, приговорили согласно казнить смертию...», нажал на перо, врезая буквы своего решения в рыхлый лист.
«Учинить по сенатскому приговору».
Макаров за спиной сдавленно вздохнул.
— Ты что так переживаешь? — спросил царь. — Вора жалко?
— Нет, государь. Я за ваше величество переживаю. Каков обманщик лицемерный, однако, сей Гагарин... Какой лицедей! Стольких людей в болото лживое свое вовлек...

Два дня никто не тревожил Гагарина. Его больше не водили на виску. Только лекарь был при нем неотступно. Потчевал и пользовал его, стараясь утихомирить бурую от кровоподтеков спину. Но в утро третьего дня лекарь ушел ненадолго и вернулся с каким-то свертком. Он разложил перед князем длинную рубаху темного цвета и Гагарин все понял —
пропускную** ему комендант послал.
Князь с помощью лекаря, стеная, облачился в скорбную одежду, сверху набросили простой кафтанчик и его вывели во двор.
Мартовский воздух влажной волной хлынул в грудь Гагарина и он затрясся от кашля. Офицеры-конвоиры выждали, когда приступ минует и повели осужденного к повозке, которая с первых дней Петербурга не была диковинкой на его улицах. То было простое устройство для доставки к эшафоту приговоренного. Оно состояло из четырех колес и брошенного сверх осевых подушек широкого протесанного бревна. Захудалая лошаденка с саблевидными задними ногами, запряженная в кручинную повозку, подергивала кожей загривка, обильно покрытого конским колтуном.
Гагарина усадили бочком на бревно и он, стараясь не опрокинуться навзничь, поискал ногами жердь, нарочито притороченную для опоры пониже сиденья. Поневоле он принял позу согбенную — не падать же с этой последней для него колесницы.
Повозка миновала ворота, а там впереди ее пошла полурота царевых барабанщиков. Даже сырой воздух с Невы не мог смягчить тресучих ударов, означавших предсмертную почесть и позор приговоренному.
«Куда ж везут?» — подумал Гагарин. — «Наверняка на Троицкую... Там любит царь свой суд вершить...» Но повозка к Троицкой не пошла — в рядах барабанщиков вышла заминка и в эту паузу тихую Гагарин услышал, как куранты на Троицкой церкви играют «Господи, помилуй...»
«Господь — он может и помилует. А вот царь? У него помилование не выбожить...» — повисла недовершенная мысль в мозгу князя, — снова посыпался на гранитный берег Невы барабанный трескоток. Издалека увидел князь столпившийся народ. «Ага. К мазанкам везут, где коллегии заседают...» — догадался Гагарин. И в самом деле — напротив окон Юстиц-коллегии возвышался и желтел свежими досками помост со ступеньками. Ветер раскачивал петлю на виселице и когда Гагарина возвели под руки на возвышение, палач поймал ее и стал поправлять, проверять — хорошо ли скользит веревка. При этом он равнодушно посмотрел на приговоренного. Что-то бурчаще-мурлыкающее вырывалось из его губ. Гагарин подсознательно различил — палач вроде бы что-то напевает. Долетел смысл слов — «А под ним лошади вороные... На нем платье черно... Платье черно да все кручинно...». «О ком это он поет?» — машинально спросил себя Матвей Петрович. Но мысль осталась недодуманной — и в это мгновенье Гагарин увидел: место перед окнами Юстиц-коллегии расщетливо пусто, зеваки оттеснены за цепь солдат, а там за окнами, за мутью грязного стекла, будто за стеной водяной, видны лица всего его семейства и всех, с кем он породнился. Вон различимое лошадиное обличье свата Головкина, вон олывенно жирное свата Шафирова, а вон и угадывается сын его Алешка. На грудь к нему склонена голова матери. Алешка обнял ее и не дает ей рухнуть обморочно.
Гагарин в своем узилище, в застеночных пытках потерял счет дням и спросил палача:
— День нынче какой? Число какое?
— Шешнадцатое. А кому и шиш на дцать, — осклабился своей шутке палач. И в этот миг Гагарин увидел царя вкупе со своими сенаторами. Петр что-то весело рассказывал своей новой креатуре — крещеному мусульманину Кантемиру, вывезенному из позорного Прутского похода.
«Так, Алешка, — глянул Гагарин в сторону семьи. — Завтра день ангела твоего — день Алексея Божьего человека. Память тебе какую подарил царь ко дню ангела — казнь мою на миру... Казнь. Так, видно, Господь испытует меня — не отведешь. Вон уж глашатай лист наизготов держит, сейчас приговор оглашать станет. Но коли мой час пробил, то и дарителю твоему, Алешка, тоже век невелик остался. Жаль, государь, опередила меня твоя петля. Но и тебя, по подергушкам твоим припадошным видно, никто с твоего похотливого дна не достанет. Никакие лекари арескины, блюментросты и шумахеры не избавят тебя от тех подарков, коими награжден ты от метресок европейских. Я монастырем бы мог быть спасен и еще бы, сталось, напомнил людям — какого я корню, какого изводу... А ты, Петр Алексеевич, подблядыш стрешневский...» — Но в это мгновенье смолкла дробь барабанная и глашатай принялся зачитывать все, в чем повинен бывший Сибирский губернатор.
В минуты считанные улеглась вся его жизнь греховная, начиная с объявления царского о назначении князя Гагарина Генеральным судьей всех Сибирских провинций и до настоящего мгновения: вот он под глаголью стоит — под петлей.
«И что ж? Это все, что стяжал я жизнью своею? — спросил себя Гагарин. — И даже места под крестом нет мне?..»
В этот момент снова вспороли всеобщее оцепенение барабаны и палач набросил на голову князя мешок.
Гагарин во тьме почувствовал, как обняла его петля. Он еще пытался ловить сквозь ткань крохи белого света, но в этот момент палач выбил из-под ног приговоренного подставку и за миг до того, как закипит в нем без воздуха кровь, ринулась на Гагарина желтым роем мельтешащая золотистая пыль, пронзающая тело и сознание. Пыль золотая наполнила тело и тяжко обняла его. Последний проблеск мысли застал Гагарина в тот момент, когда он, вовлекаемый в золотую воронку, проскользнул сквозь стеклянное узилище часов и оказался на вершине смертной. Даже сама Судьба не могла уже перевернуть тот сосуд, отсчитывающий время, о входе в который Матвей Петрович совсем недавно просил Господа в своей беспощадной молитве.

* * *
Весть о казни князя Гагарина быстро достигла Москвы. Даже в захлюстанных народом амбарах Преображенского приказа появилась эта весть и, конечно же, принесли ее свеженькие арестанты, водворенные под караул.
Март уже был на излете, воробей давно из лужи напился, а Костылев и Комарок все еще были под ружьем и пребывали в полной неизвестности — что же с рудой их прииска решено. Тогда и появился в кругу арестантов новый человек, называвшийся тоболяком Толпыгой. Был он хром, дерзок и держался весьма настырно, когда соседи по заточенью начали от скуки и тоски по воле расспрашивать Толпыгу — за что он сюда угодил.
Толпыга, обласканный в свое время полковником Бухольцем и побывавший с ним в провальном походе за эркецким золотом, видно было — заразился с тех пор мечтой о вожделенном металле и оставался верен своей страсти:
— Эх, кабы остался жить князь Матвей Петрович — достиг бы я всеконечно и золотого песку эркецкого и Злата баба не ушла бы от меня.
— Пошто говоришь — кабы остался?
— Вы тут под замком и уши у вас паутиной затянуло. Повесили князя! Царство ему небесное. И нынче на Москве и в Сибири всякий, какой не ленивый, тень его топчет — кровососом народным представляет. А он не таков был — меня самолично царскими рублями одаривал, когда в Тобольске жил.
— А что за такая баба златая? — напомнил Толпыге о похвальбе Федя Комарок. — Они у нас все золотые, пока к стенке молчком помалкивают.
— Не все. Злата Баба — одна! И я ее самовидец. За ее и взяли меня под ружье, когда я крикнул в Тобольском на полковника Новицкого слово и дело.
— Тебя как зовут? — подвинулся Федя к новику-арестанту.
— Сергуня.
— Ты знаешь, Сергуня, тут спешить нам некуда. Ты не торопыжься то, расскажи — где тебе встренулась та баба золотая? Не за Чарошом ли?

— Про Чарош я и не слышал — где такой. А ходил я с мазепинцем Новицким для крещения к остякам по Оби вниз. Почти устья достигли. Там, у Обдорска-городка и нашли мы с Новицким мольбище древнее, отбили его у язычников, чтоб их к вере христовой обратить. Я сам видел тот статуй. Выше человека та баба, нагая сидит на стуле и сыночка на коленях держит — и оба золотом сияют.
Федя переглянулся с Костылевым:
— И на Иртыше тоже баба золотая. Только в могиле...
— Не перебивай. Пусть расскажет, — прервал Костылев нетерпеливого. — Ну, давай, Сергуня, дорассказывай.
— Новицкий все остяцкие капища с серебряными гусями у остяков пожег, силился диких из язычников в христиан переделать. А как увидел Злату Бабу — слюной облился. И принялся петли для всех путать, метать. В один из вечеров собрался с драгунами в лодку — из лагеря нашего, дескать, мы на тот берег, на капище, Бабу Злату караулить, чтоб остяки не скрали. Ну, ладно. Карауль. Так целее будет. Ушел. А наутро мы остатним отрядом тоже на капище пошли. И не поверили глазам. Пусто-чисто на мольбище.
Ни Златы Бабы, ни Новицкого. Один драгунчик к дереву привязан и побит. Синий весь до зелени, морда свеколкой. Отходили мы его — где Новицкий? А он мямлит — Новицкого остяки убили... Злату Бабу с собой взяли... А где ж тело Новицкого? — спрашиваю. Он бормочет: «Не знаю». Я все обкумекал и вот к какому вымыслу вышел. Не могли остяки убить Новицкого. Боятся они огненного бою. И десять драгун куда делись? Один у дерева привязан. То Новицкого козни. Я ж видел, какими глазами он на ту Бабу смотрел. Как вернулись в Тоболеск, я и объявил — Новицкий слух о своей погибели распустил, а сам умыкнул Злату Бабу и скрылся. Теперь ищи его свищи, да он скорей всего до ридной матки подался. Вот и крикнул я слово и дело на Новицкого. Они, морды хохлацкие, все такие. Нагрянут в Сибирь, будто с небес, охапают все дорогое на земле в Обдорье, аж до Ямала уже добрались и после, озолотившись, тягу дают до матки Украины.
— Толку-то от твоего крику не будет. Пропала Злата Баба, — поверил расказчику Комарок.
— Будет, — уперся Толпыга. — Я Новицкого с того света достану. — Помолчал Толпыга и договорил. — Да и нужен он мне, как белке лукошко. Мне не он нужен, а золотое тело бабье. Я его в Тоболеск доставлю и награда мне будет!

Рассказ пылкий Толпыги утихомирил и объединил все население тюремного амбара, набитого разнородным людом. Сказки о золоте всяко ухо ловит. Но нашелся человек в тесноте тюремной, о простом помечтал:
— Да на хрен мне истукан ваш золотой! Вам тело золотое подавай. А мне бы теперь вот, после поста телесного великого в колодках, просто бабу для радости — и боле ниче не надо.
— Че? Сам себе помочь не можешь? — ехидно спросил Толпыга.
— Нет. Мне всамделишную дюже охота. Она, баба, как вяземская коврижка. Один раз спробуешь, а потом всю жизнь охота...
И разговор тюремный в Преображенском направился в ту обитель житейскую, которая убаюкает душу и скоротает время в неволе.
Костылева никак не задело мимолетное известие о казни Гагарина. Он думал о губернаторе Черкасском. Чего ради он обнадежил их с Федором? А Татищев с какой стати говорил новому губернатору, что у тебя Сибирь по части руды не топтана. Неправда ведь. Топтана. И я, и Михайла, и Комарок там потоптались. Михайла и теперь где-то топчется...
Ожиданье в Преображенском для Костылева и его приятеля завершилось неожиданно в самом начале апреля. Заключенным сибирякам показалось даже, что дверь крепкокованная не так угрозливо на петлях скрежетнула, когда они услышали:
— Сибиряне-тоболяне. Комарок да Костылев — к начальству. С котомками! — с удовольствием неким распевисто сообщил часовой, сочувствуя будто бы мужикам, что вызывает их не на пытку, а на добрую весть.
Нечасто такое в Преображенском случалось — на волю без кнута и батогов.
В Московской конторе Сибирской канцелярии рудоприищиков ждал Татищев. Был он краток и говорил по делу:
— В руде вашей медный признак верный.
Комарок было разинул рот: «А злато-серебро?», но Татищев не дал ему задать свой вопрос, распорядясь:
— Завтра же с моей командой вам отправка на Камень уральский — в Уктус. Оттуда я с вами определю опытного мастера-плавильщика и пойдете с ним к вашей Синей горе.

В полный разгар весны вышли сибиряки на конях из Уктусского завода. С ними шел назначенный в разведочный поход рудоплавильщик Инютин. По указу Татищева Инютину надлежало со знанием заводского дела опробовать рудный прииск. Ни Костылев, ни Федя Комарок еще не ведали — какими передрягами обернется для них появление этого незнакомца в горах Алтайского хребта.
Комарок был в своей поре — болтливее всех:
— Знаешь, какой вид мне во сне к утру был? Будто мы с тобой в горах Алтайских ночуем рядом с бабами каменными. И одна из них — помнишь, мы встречали такую, она еще с чарочкой к груди прижатой, одна, значит, усатая вся, на меня валится. И навалилась уже тяжко. Я из-под ей выворачиваюсь, а у ней руки-то раскаменели и она меня обнимает, а я бьюсь-бьюсь и вывернуться не могу.
— Ты же вчера в заводской слободке ночевал?
— Ну, — подтвердил Комарок.
— На тебя там, случаем, никто не навалился?
Комарок кивнул:
— Одна. В два обхвата. Умаялся я...
— Че ж ты лопочешь. То у тебя не сон, а явь такая.
— Я все-таки больше про каменну думаю. Тоскует она там возле гор. Вековечно тоскует.
— А мне, Федор, теперь ой как важно увидеть не каменную, а свою родную-живую. Мы по пути в мою сторону на Ишим завернем. Я уж сколь в Коркинской слободе не был! На день-два и завернем. Теперь меня никто под караул не возьмет. Бумага у нас пропускная по всей Сибири теперь. С печатью! И орленая сверху!
Помолчал Костылев и снова Комарок ему нужен:
— Я, знаешь, кого еще вспоминал кажин день? Михайлу. Было — беседовали мы с ним на Троицу в березовом колочке. Детство перебирали. Он мать свою Марью нашу вспоминал, как она ему однажды в малолетние годы говорила: «Смотри, Мишенька! Подорожник уже четыре листочка выбросил. На все четыре стороны дорожку указывает. Вот и нам теперь наша пора выпала — на все четыре стороны».
...Степан попросил спутников обождать малость во дворе и вошел в свой родной дом на берегу Ишима. Теплый свет солнечный ласкал скобленые половицы, в горнице пахло чебрецом и березовыми ветками. Вчера миновала Троица. В углу за ткацким станочком сидела его жена. Солнышко золотило ее косу, подрагивающую на спине, когда приударяла ткачика движком, сродняя нитку с ниткой, скользнувшую к готовой ткани вслед за челноком через суровье основы.
«Ну вот она — моя Златая Баба. Живая и солнечная...» — замер Степан в дверном проеме, любуясь женой и сдерживая крик.
Жена златовласая его была так погружена в тканье, что не почувствовала — кто за спиной.
Она ткала так же, как в тот день, когда они расстались.
И не было в той ткани случайной нитки.
100-летие «Сибирских огней»